Еще стояла снизу печать, синяя печать с русскими буквами, которые все равно никто не сумел бы прочесть. Мы разглядели плакат, явно изготовленный теми четырьмя за стеклянной дверью, потом переглянулись, потом взглянули на коменданта, и один из нас снова начал ухмыляться. Но мы пихнули его в бок, и он живо успокоился. Что-что, а наша затея с песней была не очень порядочной, и, поскольку сегодня речь снова зашла о музыке, а нам не хотелось еще раз осрамиться из-за своего недостойного поведения, мы приняли серьезный вид и воззрились на коменданта.
Комендант свернул плакаты в толстую трубку, сунул ее кому-то из нас под мышку и сказал на своем ломаном наречии:
— Ты приделать плакат, понимаешь, забор, дом, приделать.
Мы кивнули и вышли, и были рады, что снова можем что-то исправить, и комендант захлопал в ладоши, засмеялся и, напевая, исчез за стеклянной дверью, из-за которой доносились звуки скрипки и унылое гудение аккордеона. Мы постояли растерянно перед дверью, не зная, как взяться за дело. Потом мы извлекли из своего арсенала старую коробку с гвоздями и здоровый гаечный ключ — чтоб им заколачивать. Первый раз мы извлекли что-то из арсенала за так, задаром и вдобавок с одной целью — угодить русским. Но обсуждать это обстоятельство мы не стали. Мы прибивали плакаты к стенам домов и афишным тумбам, и немногочисленные прохожие останавливались и читали плакаты, ибо малозначащие объявления на стену не вешают. Может, они ждали выдачи мяса или муки, а речь шла всего-навсего о концерте. И все же они останавливались, и все же читали, концерт ведь тоже был новостью. Мы очень гордились своей ролью расклейщиков. Мы вдруг приобщились к концерту, скажем, как комендант и музыканты, потому что без нас они бы погорели в два счета.
Во вторник мы уже за полчаса до начала приплелись в спортзал, где русские обычно обедали. Но теперь здесь ничто не напоминало столовую. Ребята, которые чистили для русских картошку, и ребята с покоса, ну и сами русские снесли в старую раздевалку дощатые столы и скамейки. А в зале длинными рядами расставили стулья.
На маленькой сцене, где взрослые всякий раз на рождество разыгрывали для нас «Белоснежку» и где нас под барабанный бой и рев фанфар принимали в юнгфольк, стоял черный рояль из нашей школы, вокруг все было застлано красной материей, а над сценой висел многоцветный портрет Сталина в толстой золотой раме. Между стульями был оставлен проход. По одну сторону прохода сели все сплошь русские. Они сияли фуражки и пилотки и сидели очень тихо. Кухонные мальчишки, и косари, и мы сели по другую сторону, как можно ближе к сцене.
Потом пришли и немцы, несколько человек. Они входили робко и неуверенно и садились в задних рядах. Это были служащие из нового бюро по распределению продуктовых карточек и поселкового управления, они пугливо озирались, и вид у них был дурацкий.
Наконец, вошел комендант, а за ним те четверо, которых он привез на грузовике. Выглядел комендант просто загляденье: большие круглые ордена позвякивали на левой стороне его длинного кителя, коричневые кавалерийские сапоги сверкали как зеркало, фуражка в порядке исключения сидела ровно, как раз на лысине, и еще он надел белые перчатки. Черт его знает, зачем он их нацепил, но вид был потрясающий, когда он приложил руку к козырьку и поклонился на обе стороны.
Все встали и стояли долго, пока комендант не сел в первый ряд. Перед нами. На немецкую сторону.
Четверо музыкантов по лесенке вскарабкались вместе со своими инструментами на сцену. Производили они довольно жалкое впечатление. Один достал из футляра скрипку, другой установил литавры, третий расстегнул ремни большого блестящего аккордеона, а последний сел к роялю. И все четверо уставились на коменданта. Комендант поднял руку в белой перчатке и подал знак. Музыканты тотчас заиграли. Только звучала их музыка очень странно.
Сперва они играли: «Среди лугов зеленых стоит мой дом родной...», а литавры брякали так, словно это марш. Потом они сыграли: «Мамочка, купи мне лошадку...», но на сей раз аккордеон не поспевал за скрипкой, литавры грохали без всякого толка, а пианист вообще играл что-то другое. Словом, стоял писк и визг, и можно было только угадать, что они играют. Начали они «Мамочку...» по второму разу, но тут дело пошло еще хуже, и под конец уже никто не мог бы угадать, какую песню они играют. Должно быть, эти четверо были не настоящие музыканты и просто обманули коменданта, чтобы выманить у него деньги и жратву.
Мы вовсе не хотели смеяться над тем, что коменданта так ловко провели, но музыка очень напоминала обезьянью свару в окружном зоопарке, и мы не смогли удержаться — мы рассмеялись. Русские сохраняли невозмутимое спокойствие, а немцы в задних рядах сидели с замкнутыми испуганными лицами. Мы же смеялись, и чем нелепее, чем отчаяннее грохотали вразброд музыканты, тем громче мы смеялись. Сперва комендант проявлял только легкие признаки беспокойства — елозил на своем стуле, потом обернулся, по-русски выругал нас, и мы заткнулись как миленькие, но ненадолго. Едва он снова сел к нам спиной, мы снова прыснули, и скоро смеялись все — и ребята с сенокоса, и, наконец, кухонные.
Комендант еще раз оглянулся. Лицо у него посинело, брови стянулись в толстую черту, руки в белых перчатках дрожали, но мы уже не могли замолчать. Он разрекламировал «Большой концерт», и мы прибивали афиши, мало того, мы пожертвовали запасом гвоздей из нашего арсенала. А тут извольте слушать кошачий концерт! Военный комендант, культура, понимаешь! Сдохнуть можно от смеха — да мы уже и сдохли наполовину.
Но тут произошло нечто неожиданное. Комендант двумя огромными прыжками взлетел на сцену, изрыгая проклятия и грозя нам кулаком, заорал: «Давай домой, давай домой!», и популярный квартет ссыпался со сцены и выскользнул через тяжелую дверь на улицу.
Глаза коменданта горели, он рывком поднял тяжелую крышку рояля, без церемонии швырнул фуражку и перчатки на пол, взгромоздился на вертушку и начал играть. Но взгляд его был устремлен не на клавиши — он глядел на нас, и смех замирал на наших лицах и сменялся изумлением. Водопад звуков хлынул в зал, такой величественный и могучий, что мы показались себе жалкими и ничтожными. Это был ураган звуков, могучий и бурный, как ледяной норд-ост, вспенивающий море. Мы никогда в жизни не слышали ничего подобного. Это было словно удар грома, словно по нашим головам непрерывно кто-то барабанил, но в то же время это было прекрасно, как прибрежный камыш, шелестящий на ветру.
А комендант все играл, все играл не переставая. Пот бежал по его лицу, руки летали по клавишам, он больше не глядел на нас и ни на кого не глядел, только на большую черную крышку рояля, и все играл, играл, играл, и с какого-то места солдаты на русской стороне вдруг начали тихо подпевать, потом петь во весь голос, сперва протяжно, мягко, нежно, потом громко, бурно, страстно, у нас болело горло, и ныли губы, и вообще все, оттого, что мы не знали эту чудесную песню и не могли подтягивать.
Тут вдруг раздался громкий удар — это упала с грохотом крышка рояля. Комендант наклонился, поднял с полу свои перчатки, некогда белые, теперь серые от пыли, сбежал по лесенке вниз и зашагал по проходу к дверям. Никто не хлопал.
И тут начали мы. Мы хлопали, мы вопили «браво!», мы вопили «бис!», но комендант даже не глянул в нашу сторону. Он прошел мимо к выходу, и на душе у нас стало так тяжело.
Перевод с немецкого С. ФРИДЛЯНД
НЕПОКОРЕННЫЕ