Ринтын ухватился за эту мысль. Пока он раздумывал, к кому обратиться с просьбой, пятый курс исторического отделения северного факультета и Кайон вместе с ним перешли на истфак университета.
Ринтын побежал на филологический факультет. Его принял сам декан, выслушал и сказал:
— Мы можем вас принять. Только надо получить разрешение ректора… А на какое отделение вам бы хотелось поступить?
— На отделение журналистики, — ответил Ринтын.
Отделение журналистики открылось совсем недавно. Видимо, желающих перейти на него было много, потому что декан недовольно протянул:
— Все хотят стать журналистами.
Ринтын совсем не хотел стать журналистом, но он по простоте своей думал, что на этом факультете будут учить тому, как хорошо писать.
Несколько дней потребовалось, чтобы попасть на прием к проректору.
Иванов-Томский, разумеется, не помнил чукотского студента, которого осенью сорок восьмого года привел дежурный Василеостровского отделения милиции Василий Голев. Он посмотрел на вошедшего и строго спросил:
— По какому вопросу?
— По вопросу перевода с северного на филологический факультет.
— Что же это все северяне вздумали остаться в университете? А вот ваши руководители, наоборот, утверждают, что вы только и ждете, как бы перейти в педагогический институт, — сказал Иванов-Томский, с интересом всматриваясь в лицо Ринтына.
— Не знаю, — пожал плечами Ринтын, — может быть, это они хотят перейти в институт, но среди студентов я не заметил такого желания.
— Я смотрю, что-то очень знакомое лицо! — воскликнул Иванов-Томский. Простите, это не вас приводил ко мне милиционер?
— Я и есть тот самый, которого привел к вам милиционер Голев.
— Да, выросли, возмужали, словом, настоящий студент. Действительно, к чему вас переводить? Напишите заявление, а я поддержу, — сказал в заключение Иванов-Томский.
Через несколько дней Ринтын вместе с заведующим кафедрой советской печати сверял учебные планы факультетов. Оказалось, что Ринтыну нужно садиться на третий курс отделения журналистики.
— Вы согласны? — с сомнением спросил завкафедрой.
— Согласен, — со вздохом ответил Ринтын.
Приближался Машин отпуск, и она задумалась, где провести лето.
— Было бы у нас много денег, — мечтательно говорил Ринтын, — поехали бы к теплому морю. Я до сих пор не могу поверить, что в море вода может быть такая теплая, что часами можно в ней сидеть, как в ванне. И еще я завидую всем, кто умеет плавать. Это все равно что быть немного тюленем. Хорошо бы еще человеку уметь немного летать, как птице. Пусть на небольшие расстояния… Увидели бы мы с тобой пальмы и разные фикусы, растущие прямо из земли. А то любуешься этими тропиками только в президиумах да на торжественных заседаниях.
— До теплого моря нам еще далеко, — отвечала Маша. — Научиться плавать можно и на реке. Вот как я. Папа меня научил перед войной. Может, поедем в Лугу? Мы там снимали дачу перед войной. В селе Толмачеве, я хорошо помню. По выходным дням к нам приезжал папа и привозил продукты. А какая там красота! То, что ты видел в деревне под Волосовом, не то. Поедем туда? Мне будет приятно вспомнить детство.
Но Лугу пришлось отставить из-за дальности расстояния. После долгих размышлений выбрали станцию Всеволожскую, где жил на даче писатель Лось.
— Писатели плохое место не будут выбирать, — веско заявил Ринтын. — Им ведь нужно вдохновение, тихая обстановка, леса, широкие поля и спокойное течение реки…
— Думаешь, все это вместе можно найти во Всеволожской? — с сомнением спросила Маша.
— Думаю, — решительно заявил Ринтын. — Если даже будет половина того, что я предполагаю, и то будет прекрасно. Представляешь, идешь, идешь среди деревьев, и нет им конца и краю. Только изредка, будто вдруг расступились деревья, выйдешь на поляну. Когда я впервые оказался в лесу, я немного боялся. Деревья казались мне одушевленными существами. Такое же чувство у меня было, когда я впервые увидел автомобиль. Сначала его след — две широкие глубокие колеи на прибрежной гальке. Они шли чуть ли не от самой воды к складу. Я пошел по следам, и сердце у меня билось так, будто я шел по тропе невиданного зверя. Долго не решался подходить к машине со стороны мотора. Для меня там была голова, фары — глаза, колеса — ноги. Мне было уже почти шестнадцать лет, я окончил семилетку, а вот так думал… А потом познакомился с лесом, с полем. Сейчас мне смешно, что нарвал букет из картофельных цветов, а тогда…
За последние дни Маша как-то изменилась, слегка осунулась, а в глазах появилось незнакомое выражение. Иногда она беспричинно раздражалась, на кого-то злилась и подолгу лежала на кровати, глядя в стену, украшенную линялыми старыми чертежами.
И среди других мыслей откуда-то у Ринтына иногда появлялась одна: а вдруг Маша разлюбила и жалеет, что вышла за него замуж? Что может быть у них впереди? Жизнь в чукотском стойбище, учительство в школе и долгие холодные пурги в полярную ночь? Вот она говорит, что комнатка, в которой они живут, плоха и холодна, но на родине Ринтына иные были бы рады и такому жилищу. Там еще много надо работать, чтобы сделать жизнь достойной звания человека. Все строить своими руками. Нигде так не тепло и уютно, говаривал часто дядя Кмоль, как в яранге, выстроенной собственными руками.
Ринтын и Маша ехали поездом через весенний лес на станцию Всеволожскую. За окнами проносилась земля, покрытая свежей зеленью. Между деревьями мелькали домики, зеркала озер, поляны, залитые солнцем. На речных лугах паслись стада коров, во дворах копались куры, а петухи сидели с превеликой важностью на каком-нибудь возвышении и провожали взглядом проносящийся поезд.
Свежая зелень, цветы у железнодорожной насыпи имели такой праздничный вид, что хотелось петь.
— Как хорошо! — не удержавшись, восхищенно сказал Ринтын. — Все-таки это прекрасно, когда на земле что-то растет! Маша, посмотри сюда!
Маша хмуро глянула в окно, хотела отвернуться и тут встретилась глазами с мужем. И вдруг она всхлипнула и заплакала.
— Что с тобой? — забеспокоился Ринтын. — Почему ты плачешь? Если не хочешь сказать, не говори, только не плачь.
Он не мог смотреть на плачущую жену, потому что видел ее такой впервые, и это было так неожиданно и страшно, как будто вдруг вместо Маши на вагонной скамье появилась чужая, незнакомая женщина.
— У меня будет ребенок, — еле слышно произнесла Маша. — Так уж получилось… Не сердись на меня, Толя.
Ринтын долго соображал и никак не мог взять в толк, что же случилось.
— И потом… Потом мне жалко его было — ведь это же наш с тобой первенец, — сквозь слезы продолжала Маша.
— Что ты сказала! Маша, да это такое дело! — Ринтын не находил слов от вспыхнувшей радости. — Милая, спасибо тебе большое. — Не обращая внимания на пассажиров, он поцеловал ее.
— Ты правда рад, Толя? — смахнув слезы, спросила Маша.
— Ну как ты можешь спрашивать? — даже рассердился Ринтын. — Долго живу я среди вас, людей, выросших в городе. Думал, все уже знаю и даже тайные ваши мысли, которые вы прячете, и все же случится иногда такое, что только руками разводишь и удивляешься. И теперь — почему ты говоришь о нашем ребенке, будто ты передо мной провинилась? Разве можно так говорить о радости?
— Толя, милый, — наконец-то Маша улыбнулась, — вот ты сказал о людях, выросших в городах, а они много-много раз подумают, прежде чем заводят ребенка. И жилье нужно, и расходы увеличиваются, и всякое другое…
— Все это ерунда! — заявил Ринтын. — Отказаться от детей — это все равно что отрицать жизнь. А потом, что это за выражение: заводить ребенка? Заводят мебель, скотину, на худой конец, собаку. А человек рождается — и все. Ну есть такие, которые по болезни не могут иметь ребенка, а нормальный бездетный человек — это потенциальный убийца!
— Ну это ты уж слишком, Толя, — сказала Маша, — по-моему, лучше не иметь ребенка, чем обрекать его на голодную и нищую жизнь.
— Если бы все так думали, человечество давно бы вымерло, — ответил Ринтын. — Что ты подразумеваешь под нищей и голодной жизнью? Вот у нас в яранге, у дяди Кмоля, всякое бывало: и сытно и голодно. Приходилось есть жижу из увэранов. Знаешь, что это такое? В этих ямах обычно хранится мясо. Годами сваливаются туда копальхен, туши нерп и лахтаков про запас. На дне образуется слой отнюдь не благовонной жижи, в которой попадаются и целые куски. Так вот мы, дети, и такое ели и были счастливы. А сейчас я думаю, что даже из семьи, живущей в подвале ленинградского дома, родители ни за что не согласятся отдать ребенка на воспитание в ярангу дяди Кмоля, потому что там отвратительные условия, нищета и часто голодают. А яранга дяди Кмоля, да будет тебе известно, считалась в Улаке зажиточной, теплой и сытной… Так что не беспокойся — своего сына мы вырастим, — убежденно закончил Ринтын.
— Ты уже уверен, что у нас будет обязательно сын? — усмехнулась Маша. А вдруг родится дочка? С раскосинкой в глазах, смуглая, как ты. Ты ее обязательно научишь чукотскому языку. С самых малых лет. Дети быстро усваивают язык — это доказано.
— А мальчику что же, не нужен чукотский язык? — возразил Ринтын. — И его научим.
Местность Ринтыну и Маше очень понравилась. За густым сосновым лесом почти не видны домики. Речка перегорожена плотиной.
— Здесь ты меня научишь плавать, — сказал Ринтын, показывая рукой на водоем.
— Я и сама-то неважно плаваю, — призналась Маша.
Георгий Самойлович занимал половину дома с поржавевшей железной дощечкой, на которой было написано: 'Литературный фонд СССР. Ленинградское отделение'.
— Это что такое Литературный фонд? — спросила Маша.
— Здесь живут писатели, которые не пишут, а в некотором роде находятся в запасе, — шутливо ответил Ринтын, но Маша шутку не поняла и решила, что это так и есть на самом деле.
К вечеру с помощью Георгия Самойловича нашли комнату на окраине поселка. Комната была на втором этаже, чистенькая, но очень маленькая. И все же это был не угол, а отдельная комната на целое лето!
— Вот уж поработаю! — сказал Ринтын.
Через несколько дней по настоянию Ринтына Маша съездила в город и уволилась с работы.
Она получила деньги, отпускные, а Ринтыну выдали летнюю стипендию. Скромно можно было прожить половину лета, а там видно будет…