передавая свои контуры новым шарам, лентам, животным…
Красиво это было просто ошеломительно! Те, кто занимался запуском этих фейерверков, любили, наверное, свое дело без памяти. Чем еще объяснить законченность каждой световой композиции и едва ли не физическую боль, связанную со смертью (по-другому язык не поворачивался сказать) каждого огненного творения?
Филипп, словно гаммельнская крыса за смертоносной дудочкой, пер напролом, не видя ничего на своем пути. Потом он, кажется, споткнулся и дальше уже не пошел, присев на теплую траву и впав в полнейшую прострацию от изумительной картины.
А утром он увидел город. Город тоже был красив, чего другого ждать от людей (или иных разумных существ), умеющих так украшать свои ночи?! Город был высок, ажурен и светел. Зеленовато-голубые и серебристые тона строений, странная, непривычная архитектура, близкая к “творчеству” морских губок и кораллов… Филиппу казалось, что перед ним поднимались к небу воплотившиеся в явь возвышенные мечтания фантастов-шестидесятников о коммунистическом Городе будущего.
И стоял перед этой, воплощенной кем-то Мечтой пыльный, обросший многодневной щетиной, измученный сволочной судьбой наемник. Отрыжка нечистого своего времени. С гранатометом на груди и лихорадочным блеском в покрасневших от бессонницы глазах. Опасный, наверное. Вполне возможно, отталкивающий. Но чужой Городу — это уж точно. Абсолютно чужой.
— А вот мы сейчас вам устроим потеху, — сказал он и начал раздеваться. — Гастроли зоопарка устроим. Передвижного. Только помоемся сперва. И выспимся. А бриться не станем. И оружие снимать да прятать не станем. Для антуражу. Поглядим тогда, каким фейерверком вы нас встретите. — Ему почему-то хотелось говорить о себе во множественном числе. Как о полномочном представителе всего земного человечества — вот, наверное, почему.
В небольшом, тепловатом и грязноватом ручейке, полном головастиков и пиявок, Филипп прополоскал свою форму, вымыл волосы и искупался сам. Развесил по кустам вещи на просушку, надул кокон спальника и спокойно, как не спал уже давно, заснул.
Ничего ему не снилось.
Совсем ничего.
Он проспал весь остаток дня и всю ночь. Проснувшись, позавтракал легко, плеснул в лицо водицей из ручейка и натянул влажную от росы одежду. Причесался, шлем приторочил к ранцу, а рукава закатал. “Несколько двусмысленно получилось, — подумал он, — ну да ничего, сойдет! Бытие определяет сознание, не так ли? Далеко ли мое бытие отстоит от бытия улыбчивых немецких парней начала сороковых?.. Вот то-то и оно!”
Он глубоко вдохнул и двинулся к городу. Получилось ли у него сделать эти последние шаги с твердой арийской уверенностью? Как же… Чего уж врать об уверенности и невозмутимости, волновался он. Сильно волновался.
“Встречайте меня, — подумал он, — товарищи коммунары!”
ГЛАВА 3
И люди там тоже особенные, никогда мне еще такие не встречались; иной раз всего ночь — и вчерашний ребенок становится взрослым, разумным и прекрасным созданием. И не то чтобы это колдовство, просто никогда еще мне такое не встречалось. О, никогда, никогда не встречалось.
Город начинался исподволь, объявляясь то тут, то там: где ярким, пузатым, как чугунок, домишком, увитым хмелем, где асфальтовой (или похожей на асфальтовую) дорожкой, а где и стайкой ребятишек (с виду обычных людей, а не тварей, способных вызвать у нервного землянина приступ ксенофобии) на велосипедах или роликовых коньках.
Какого-нибудь большегрузного наземного транспорта и взрослых аборигенов мне пока не встречалось. Где-то высоко над головой скользили бесшумно не похожие ни на что летательные аппараты, но некий, по- видимому, строгим законом определенный, уровень высоты не пересекали. Я вертел головой и в изумлении посвистывал. Быть может, я опять опился дурмана, и все это мне грезится? Неужели такая благодать может существовать помимо литературных утопий? Не могу не усомниться!
“Сомневайся, — как бы говорил мне город, постепенно окружая меня своими нежными сетями. — А я все равно существую. Существую вне твоего сомнения или твоей веры. Вот, гляди, каков!” — и он подбрасывал мне новую свою приманку.
И не то чтобы приманки эти были столь уж необычными, столь уж фантастическими — нет. Просто имели они в себе что-то притягивающее, безоговорочно располагающее. На простеньких деревянных скамейках, разбросанных там и сям под зонтиками ухоженных фруктовых деревьев, хотелось посидеть минуточку, а на травке, что окружала дорожки, хотелось часок поваляться. В пряничные домишки хотелось непременно заглянуть — хотя бы для того, чтоб пожелать хозяевам доброго утра.
Я не удержался и сорвал с нагнувшейся до земли ветки ближайшего дерева янтарное яблочко, отгрыз здоровенный кусок кисловато-сладкой хрустящей мякоти и повалился боком на изумрудный газон.
Девушку я заметил издалека. Трудно было ее не заметить. Яркая девушка. Желтый топ, желто-черные, в продольную полоску шорты “спайндекс”, туго обтягивающие бедра, канареечно-желтые кроссовки. Каштановые вьющиеся волосы были подвязаны черно-желтым витым шнурком.
Черный и желтый… Цвета осы. Цвета опасности.
Формы ее тела тоже напоминали осиные: высокая полная грудь, тонкая талия, тяжелые бедра. И всего в ней было чуть-чуть слишком. Грудь слишком велика, хоть и упруга; талия слишком тонка, хоть и не без мягкой, женственной линии живота; бедра слишком округлы, а ноги слишком длинны… Воплощенная сексуальность. Таких девушек любят снимать для мужских журналов, и каждый подобный снимок — всегда попадание в точку. В точку, заведующую мужским вожделением.
Что же говорить о живой модели?!
Но эту девушку, наверное, не взяли бы для съемок. Образ ведь создается не только телом, но и состоянием, аурой человека. А она… Она была слишком свежа и, невинна, что ли? И в итоге сексуальность оборачивалась божественностью, на которую хотелось любоваться — и только.
Она свободно бежала рядом с асфальтовой дорожкой, по коротко стриженной траве, и все, чему положено у таких куколок колыхаться, — колыхалось, и чересчур густая волна волос хлестала ее по круглым плечам, и солнце, пробивающееся сквозь плотный полог листвы, скользило по ее бесподобному телу желтыми кружевами. И чем ближе она ко мне подбегала, тем больше нравилась.
Она улыбалась. Губы ее были яркими и пухлыми, а на гладких румяных щеках играли ямочки. Огромные карие глаза смеялись, и мне захотелось засмеяться вместе с ней — ее неведомой радости. И еще, — чтобы она подбежала ко мне.
Она подбежала и остановилась, продолжая улыбаться и сверкая превосходными зубами.
Я вскочил и замер.
Девушка оказалась на полголовы выше меня.
Она протянула руку и провела пальцами по моему подбородку. Пальцы были мягкие и горячие. Во мне всколыхнулась волна легкого возбуждения. Цунами обожания уже зародилось, но на поверхность его разрушительный вал еще не поднялся.
Я почему-то смутился. Может быть, потому что она слишком пристально изучала меня, и, несмотря на ее невинную свежесть, в глубине глаз ее скрывалось что-то озорное и даже как будто слегка блудливое.
Девушка снова провела рукой по моей щеке и вдруг приникла к моему рту своим — жарким и сладким ртом. Поцелуй длился вечность. Толчки языка, гладкая твердость зубов, искорки в близких, широко распахнутых глазах, экзотически приподнятых наружными уголками к вискам… Цунами обожания вспучило океанскую гладь вершиной будущей колоссальной волны.
Наконец она отпрянула, улыбнулась — на этот раз несколько виновато — и сказала:
— Капралов?.. Я приглашаю тебя в наш мир! Идем, я покажу тебе твое жилье.
Произнесено это было по-русски…
Я тащился за ней — дурак дураком, увешанный своими смертоносными побрякушками. Она, впрочем, не обращала на меня внимания, уверенная, что я не отстану. И прохожие, которые стали попадаться навстречу все чаще, тоже не обращали на меня внимания. И даже дети, любопытные в отношении окружающего мира не меньше, чем земные, почти не смотрели на невесть откуда