Спустя мгновение тяжелая стальная дверца повернулась, открывая темное чрево сейфа. Внутри бронированного куба одиноко лежал темный пакет из плотной бумаги и золотой перстень.
— Вы позволите? — Згурский взял запечатанное послание.
— Да, пожалуйста.
Владимир Игнатьевич подцепил заклеенную бумагу, и та легко поддалась.
«Воочию зря, как гибнет и страдает мой родной народ, пройдя с ним крестным путем до края могилы, спасенный Божьим провидением от смерти и поругания, я, великий князь Михаил Александрович Романов, дабы пресечь терзания верных соотечественников моих, принимаю на себя императорский жребий, и с ним монарший венец, переданный мне братом Николаем. Венец, коий ныне смертельнее и тяжелее венца тернового.
Семь лет назад, послушав дурного совета волков, рядящихся в овечьи шкуры, я издал манифест, передающий власть в России Временному правительству вплоть до созыва Учредительного собрания. С болью и содроганием гляжу я ныне на поруганные светлые идеалы той поры, на втоптанную в грязь волю моего народа. Расстрелянная, изнасилованная большевистской кликой власть Учредительного собрания показала свою неспособность сохранить покой, мир и порядок в нашей великой стране. Проведя все годы после мнимой гибели в монашеском покаянии и молитве, я обрел от Господа силу и просветление, дабы, как и предок мой, государь всея Руси, царь Михаил Федорович, лично встать во главе державы с тем, чтобы спасти ее от Великой смуты. Под властью моей да будут едины все народы, все сословия, на Руси обретающиеся. И да падет кровь праведников на головы убийц, да воздастся им…»
— Получается, великий князь Михаил Александрович действительно жив? — с трудом сдерживая волнение, прервал чтение граф Комаровский.
— Если верить этому документу, да, — переводя дух, ответил Згурский.
— Господа! — Спешнев поднес к глазам массивный перстень с бриллиантовой монограммой под императорской короной. — Это перстень великого князя Михаила Александровича. Я видел его, когда великий князь командовал Дикой дивизией.
Москва встретила Татьяну Михайловну будничной суетой. Набившись в трамвай, спешили куда — то служащие, безучастно толкаясь и переругиваясь, словно подчиняясь раз и навсегда заведенному ритуалу.
— Омашисто[20] вчера пообедали. Не то что, конечно, в «Славянском базаре», но беленькую в графинчике запечатанном подавали, точно, как в прежние времена.
— Ордынку[21] давали, — с другой стороны интимно шептала соседке немолодая тетка гегемонской наружности, — тьфу! Жилы да кости.
Татьяна Михайловна почувствовала, как трамвай сжимает ее со всех сторон, не оставляя ни места, чтоб вздохнуть, ни воздуха. Смешанный с табачным дымом гомон висел под крышей вагона. Она ощутила невольную дурноту.
— Простите, вы сейчас выходите? — спросила Татьяна у толстяка, похвалявшегося вчерашним обедом.
— …Так я и говорю — заказали «Ерофеича», а от него в душе благорастворение и в желудке приятность. И наутро голова, как новенькая.
— Простите, вы не могли бы меня пропустить к выходу?
— …Это тебе не «ерша» хлебнуть!
— Да чего ты с ним галантерейничаешь? — проникшись женской солидарностью, на месте вскипела покупательница дешевой баранины. — Эй, ты! Галман[22] ерундейный! Ну — ка, сдвинься! Идите, дамочка!
— А ты что это козлогласуешь, гражданка? — обиделся гурман.
Згурская протиснулась к дверям. Трамвай остановился, Татьяна выскочила на улицу, торопясь вдохнуть свежий воздух. С детства знакомый город переменился, будто изо всех сил пытался сбросить, скрыть былой столичный шик. Татьяне Михайловне в этом чудилась удивительная близость к собственной участи. Ей хотелось плакать. Она шла по родным улицам, видя пни на месте вековых деревьев, облупившиеся, кое — где посеченные дорожками пулевых выбоин фасады старых особняков, в которых некогда бывала с отцом и мужем.
На углу Мансуровского переулка она повернула к Пречистенке и замерла у ограды старого дома, некогда принадлежавшего ее тетке. На фасаде, украшенном богатой, хотя и очень разномастной лепниной, прежде красовалась вывеска Зубовской аптеки Шмидта. Теперь вдоль помпезного чугунного забора взад — вперед ходили красноармейцы, бдительно разглядывая прохожих.
— Вам что, гражданочка? — настороженно посмотрев на неизвестную, спросил один.
— Ничего. Просто нездоровится.
— Вы что же, в аптеку пришли? Так ее уж давно нет. Тут сейчас оперативный отдел наркомата по военным и морским делам. Так что ступайте, не задерживайтесь!
— Простите. — Татьяна Михайловна побрела, сама не зная куда и чувствуя спиной изучающий взгляд.
Целую жизнь назад, в этом самом месте, таким же майским вечером Володечка как — то резко и неожиданно схватил вдруг ее руки и, задыхаясь от волнения, попросил стать его женой. Ей самой было тогда семнадцать, а ему — тридцать с небольшим. Он был подполковник — суровый, немногословный, с тяжелым жестким взглядом исподлобья. В первый день, в Ницце, ощутив на себе его взгляд, она ужасно перепугалась, несла какую — то ерунду и под вечер себе казалась уже окончательно нелепой. Но потом, в следующие дни, Татьяна с удивлением обнаружила, что этот закаленный в боях воин сам ужасно смущается и оттого напускает вид еще более мрачный. Тогда — в Ницце — она много смеялась, то и дело тащила его танцевать, заставила придумать сказку… Это была странная, необычная сказка. О ландыше, который превратился в девочку; об ужасном драконе, чье сердце стучало в унисон ей, рожденной любовью солнечного луча; о страшной буре и пламени, в которое обратился дракон, чтобы развеять Тьму и спасти Тами. Владимир Игнатьевич дал такое имя девочке — ландышу. Нехитрая шарада…
Здесь, в Москве, он временами приезжал в их квартиру в Среднем Кисловском переулке, где над воротами стояли замершие в горделивом шаге каменные львы. Згурский странно походил на этих величественных хищников: от него исходила мощь, какая — то неукротимая природная сила. Татьяна переполнялась гордостью, когда, прогуливаясь по Зубовскому бульвару с молчаливым подполковником, ловила восхищенные взгляды сверстниц.
Татьяна Михайловна не представляла себя без этого сильного широкоплечего мужчины с белым крестиком святого Георгия на груди, с аксельбантами императорского флигель — адьютанта, с его сказкой о Тами и огненном драконе. Но когда Згурский сделал предложение, она не смогла сказать ни «да», ни «нет». Слова будто приросли к гортани.
Вскоре он уехал на Кавказ, и только после его отъезда Татьяна Михайловна с ужасной отчетливостью поняла, что просто не может жить без своего Володечки.
Поженились они через год, когда тот приехал в отпуск. Потом был Тифлис, школа для солдатских детей, рождение Ольги. И война — ужасная кровавая буря, сокрушившая знакомый, привычный мир.
Татьяна Михайловна остановилась, увидев перед собой овеянное уже недобрыми легендами здание на Лубянской площади. Отдышавшись и придя в себя, она свернула на Большую Лубянскую улицу и пошла вниз, стараясь не привлекать постороннего внимания.
«Вот тут, на Большой Лубянке был когда — то терем князя Пожарского, — вспомнились ей слова мужа. — Здесь же стоял острожек, который князь со своими домочадцами и пушкарями из здешней слободы отстаивал от поляков». Забавно, как жизнь порой поворачивает… Володечка рассказывал, как предка хотели повесить на дубу, да чудом среди ясного неба в дерево угодила молния — и по тому небесному знаку Францишека помиловали. Как завязалась дружба спасителя России и пленного шляхтича. Дерево… Татьяна Михайловна издалека увидела его. Оно стояло у ограды старого господского дома, как ни в чем не бывало, тянулось вверх шестую сотню лет, вздымая к небу расколотую молнией вершину. Володечка говорил, что когда в жизни у него случались неурядицы, и он не мог найти ответа на терзающий душу вопрос, стоило обнять огромный ствол, прижаться к шершавой, исчерченной извилинами коре, и ответ находился будто сам