четыре месяца. Однако я выкурил половину за два дня, а затем послал записочку Салли Дешёвке, сообщая, что у меня завёлся табак, если её это, конечно, интересует. Ответ последовал в тот же день. Её это заинтересовало.
II
С задней стороны на каждой из икр у Салли Дешёвки имелось по кружку, что-то вроде выпуклой татуировки, и теперь она показала мне их — они были тёмно-синего, почти стального цвета и на ощупь до странности мягкие. Она дотронулась до одного из них и по-английски сказала: «Солнце»; коснувшись другого, перечёркнутого идущей через него чертой, произнесла: «Луна».
Затем она отыскала в поленнице Доктора ветку с развилиной и, заострив кухонным ножом оба конца этой «рогатки», велела мне задрать рубаху и лечь на живот. Вскоре я почувствовал, как «рогатка» уткнулась мне в поясницу и стала вращаться, будто стрелка компаса, процарапывая окружность в области позвоночника. Боль, которую я при этом испытал, заставила меня задрожать, я даже дёрнулся, когда, прочертив ещё один круг, Салли перечеркнула его прямой линией, проходящей через середину оного.
Втирая добытую из камина мистера Лемприера золу в ранки, чтобы и у меня получилась выпуклая татуировка, она снова коснулась первого круга и проговорила: «Палауа» — слово, которым назывался её народ; затем, зачерняя второй круг, раз за разом повторяла: «Нумминер, — будто смеясь, втолковывая его мне, как несмышлёному ребёнку, — нумминер, нумминер…»
— Я не нумминер, — возразил я, устав её слушать, и перевернулся на спину, ибо знал, что сим словом туземцы обозначают одновременно и призраков, и белых, ибо считают Англию страной, куда отправляются души их мертвецов, чтобы родиться там заново и стать англичанами; выходило, будто белые люди — их предки, вернувшиеся из небытия.
Дабы доказать истинность слов своих, я велел Салли лечь на пол. И принялся внимательно рассматривать круглую рыбину, которую собирался изобразить на лежащем теперь предо мною живом «полотне», а кстати, и само это «полотно». Я разглядел довольно много выпуклых круглых шрамов на теле моей подруги. Вот солнце, а вот и луна. Чёрная женщина, белый мужчина. Однако для меня самым удивительным был тот круг, на котором я принялся рисовать.
Разнообразие форм женских грудей бесконечно; каждая пара их сразу и смешна, и прекрасна. Есть груди, только намекающие на собственное существование; они лишь слегка выступают, и каждая состоит, по сути, из тёмного круга да соска посреди него; они словно сконцентрировали всю красоту свою в этом главном их средоточии. Бывают груди такие большие, что словно напрашиваются, чтоб их мяли и тискали. Существуют сосцы, похожие на собачьи, а также груди, скорее напоминающие коровье вымя. Однако у всех имеется своё особое очарование, своя притягательность для мужчины: одни так и просят провести по ним языком; между другими хочется подержать свою елду; третьи смотрят в разные стороны, точно навеки поссорившиеся супруги, кои знают, что никогда не расстанутся, но приготовились больше не разговаривать в этой жизни. Пронизанные голубыми прожилками груди кормящих матерей источают запах подкисшего молока. Попадаются упругие груди и груди обвислые, с сосками, взведёнными, как курки, и с такими, которые как бы обращены вовнутрь — надо как следует пососать, чтобы они вышли наружу и попросились в рот, словно человек, который встаёт, чтобы выказать вам уважение. Но груди Салли Дешёвки породили в моём мозгу в тот день, когда она лежала передо мною на грязном полу в доме Доктора, совсем иной образ — образ маленькой круглой рыбки, которая смешно шныряет меж рифов, будто с силой брошенная и подкрученная тарелка, нарядно раскрашенная, в тёмных и светлых полосах.
Я прикоснулся кисточкой к языку Салли, затем медленно провёл острым кончиком по её щекам, собирая красную охру, которой те были «нарумянены». Собственным языком увлажнил поверхность её шоколадной груди, словно подготавливая к нанесению краски, а затем стал работать одной охрой — клал её сперва кистью, которая морщила кожу, цепляясь за неё, а потом пальцами, не спеша, описывая ими круги, но оставляя незакрашенным низ груди, эдакий полумесяц, ещё не покрытый красноватой грунтовкой.
Место справа от соска я окрасил в голубоватый цвет, добавив туда толику ультрамарина. Маленькие белые рожки написал свинцовыми белилами Доктора, а чтобы передать хорошо различимую кое-где у этой рыбки радужную окраску, использовал немного позолоты, припасённой тайком ещё с тех времён, когда я расписывал Великий Дворец Маджонга. Чрезвычайно бережно я потёр, зажав между двумя пальцами, её угольно-чёрные ресницы, плюнул ей на живот, перенёс то, что осталось на подушечках, прямо на мою импровизированную палитру и получил таким образом немного тёмной пасты. Обмакнув в неё кисть, я пустил по груди её полосы. И наконец, поверх её посаженного не совсем по центру соска, удлинившегося и потемневшего от удивления, я провёл лёгкие штриховые линии, чтобы тот выглядел как грудной плавник — элегантный и дерзкий. Сперва результат не оправдал моих ожиданий, рыба-кузовок никак не хотела оживать. Салли Дешёвка приподнялась, опираясь на локти, но я неотрывно смотрел на рисунок, потому что теперь моя рыба-кузовок наконец зашевелилась.
Я отложил кисть.
Когда, наклонясь вперёд, я тронул кончиком языка её грудной плавник, он словно затрепетал в предвкушении настоящей жизни.
Я надеялся, что Салли не испытывает ко мне ненависти, но вовсе не рассчитывал, что в будущем она станет вспоминать обо мне с какой-либо особенной теплотой, на сей счёт у меня не было никаких иллюзий; я вообще сомневался, что она когда-нибудь обо мне вспомнит. Я был всего лишь одним из многих, давал ей дополнительную еду, выпивку. В тот день ей перепало от меня немного табаку; в остальном же меня для неё не существовало. Подумав, как смешиваются в один ком деньги, грязное безумство человеческих желаний и горькое послевкусие жизни, когда вы тем или иным способом покупаете женщину, я ощутил головокружение, словно всматривался в чёрную бездонную пропасть и боялся вот-вот потерять равновесие. Нет ничего бесчестного в подобных поступках, думал я, наоборот, это и есть самое честное на свете выражение всеобщей бесконечной тоски. В прошлом я перекатывался из одних женских рук в другие, словно шарик ртути, но всегда ждал расплаты, судного дня. Потому что любовь не служила мне оправданием и я не мог надеяться на отпущение грехов и не мог искупить свой грех мыслью о том, что весь мир съёжился и в нём остались только мы двое. Ибо, проведя тот день с Салли Дешёвкой, я осознал себя абсолютным ничтожеством.
Я смотрел вверх и подолгу задерживал взгляд на затейливых арабесках, сотканных большими пауками-охотниками; их паутины затягивали и осыпающиеся стены, и потолок в коттедже мистера Лемприера. Когда я вновь опустил глаза, мне почудилось на лице Салли какое-то отсутствующее выражение; возможно, именно оно сообщало её взору — по крайней мере, я так решил — какую-то ясную, безмятежную глубину. В её глазах угадывалось мудрое знание, но когда она заговорила, с языка её слетела всего-навсего просьба плеснуть ещё немножечко писко, а затем она принялась танцевать.
Тем осенним днём, когда ледяной ветер усиливался, грозя перейти в бурю, тем единственным днём, когда она захотела вернуться и опять стать моею, влекомая, как мне думалось, обещанием табака и писко, Салли встала посреди гостиной в доме мистера Лемприера — в камине позади неё ревело пламя и потрескивали сырые миртовые поленья — и начала танцевать так, словно, уворачиваясь от мушкетных пуль, делала обманные движения — бросалась в одну сторону, а затем, вдруг изогнувшись, прыгала в другую. В её пляске я не замечал ничего женственного, ничего, что называют обычно этим словом. Она была то яростной, то бесстыдной, но всегда начисто лишённой грациозности; похоже, Салли затеяла плясать не затем, чтобы усладить мой взор красотою движений, а для того, чтобы поведать нечто такое, что предназначалось, как я имел тщеславие полагать, именно мне. Она словно стремилась найти способ существования, который бросал бы вызов и весу, и самой силе тяжести. Полосатая рыба-кузовок прыгала, скакала и трепыхалась — нет, она порхала, плавала в океане её танца.
После пляски Салли сильно вспотела, но на ощупь оказалась холодной. Я не осмелился лечь с нею на кровать мистера Лемприера, от которой несло плесенью, да моя подруга и сама не захотела этого, так что мы устроились с нею прямо на грязном полу. Сперва я несколько раз прикоснулся губами к её спине, затем она перевернулась, и я принялся целовать её взасос и облизывать. Когда же мы начали танцы в духе Просвещения и мудрая улыбка Вольтера, этого жреца Разума, породила в ней медленную волну, на коей