через некоторое время суждено было появиться пенистому гребню, я вдруг стал замечать всякую постороннюю всячину: большой серебряный браслет на одном её запястье, большой созревший нарыв на другом. Глазеющую на меня нарисованную рыбину. Вошь, переползшую с её руки на рыбу. Сие зрелище одного тела, переходящего на другое или в другое, породило у меня мысль о неумолимом шествии смерти и в то же время претворении её в новую жизнь, которая поразила меня, показавшись и страшной, и удивительной. Всё стало прекрасным. Тело Салли Дешёвки имело привкус горечи, солоноватый и чуточку фруктовый, немного кислый и немного коричный — а в целом очень сильный и очень сладкий. Когда я лежал с нею на грязном полу в доме мистера Лемприера и смотрел на её чёрные руки и бёдра, на туловище и голову, среди пыли и всякого сора, дохлых мух и москитов, синева её татуировок и тёмный цвет её кожи показались мне ещё более сияющими и красивыми оттого, что я увидел их в такой грязище.
Чем дольше в тот день мы занимались любовью, тем загадочнее для меня становилась Салли Дешёвка. Я начал с очевидного: она чёрная и она здесь для моего удовольствия, так что я могу забавляться с ней без каких-либо далеко идущих последствий. А закончил в смятении, сомневаясь и в том, кто такая она, и в том, что такое я сам.
Я крутил мячик её головы в своих ладонях, запускал пальцы в жёсткие кудряшки её коротких густых волос, так что голова её откидывалась назад и мне становилось боязно, не больно ли ей; но чем крепче я сжимал её голову, тем охотнее, казалось, жадный крестец её отвечал на всплески моей страсти, на приливы моего удовольствия, напирая и настойчиво требуя всё большего и большего от моих напряжённых чресел; и чем дольше я вглядывался в её лицо, тем более понимал, что оно тут вообще ни при чём, как ни при чём и моё пустое, никчёмное чванство, моё самомнение, что всё это не имеет никакого касательства к истинной красоте, ибо она сокрыта вовсе не там, где я до сих пор искал её по глупости своей; чем пристальнее всматривался я в закрытые глаза Салли, тем яснее осознавал, что она где-то далеко, очень далеко от меня и уплывает всё дальше и хочет одного: чтобы я продолжал крутить в руках, точно мячик, её голову, запускать в её волосы пальцы и отвечать со всею оставшейся ещё во мне силой движениям её вздымающихся волнами чресел, которые накатывают словно океанский вал, грозящий разбить меня вдребезги и навеки увлечь в пучину; а где-то внизу, под нами, рыба-кузовок медленно исчезала, превращаясь в грязные, потные мазки утративших яркость, словно заблудившихся красок.
III
Акварельные краски почти все вышли. Салли Дешёвка пропала. Доктор испарился, превратясь в удушливый газ. Сосуд с настойкой опия опустел. Побджой становится всё требовательнее и невыносимее. Капуа Смерть исчез — одни утверждают, что он сбежал, другие — что его прикончили по скоропалительному приказу Коменданта, отданному тотчас после того, как, к несчастью, пропал с лица земли Северо-Западный проход, загоревшийся от искр из паровозной трубы во время ночной поездки Коменданта по железной дороге. Тогда ещё не было Короля, с которым я мог бы обсудить своё положение, становящееся всё более безнадёжным, ведь то, о чём я собираюсь вам ныне поведать, произошло прежде, чем он явился разделить со мной камеру.
Короче, к завершению близились и моя повесть, и жизнь моя. Они достигли некоего соответствия друг другу, ибо писать более было не о чём, и я не мог не догадываться, что завершение рукописи поставит точку в моей жизни.
Когда наступил канун Рождества, я знал это наверное, ибо с приближением смертного часа у меня необычайно обострилось чувство времени. День выдался необычайно жарким, так что, когда с вечерним приливом вода в камере начала прибывать и я в неё окунулся, объятия солёной влаги показались мне воистину благословенными. Вода постепенно поднималась, и я вместе с нею; вскоре я уже плавал по камере, уставив нос в угольно-чёрный потолок. Сам не понимая зачем, я стал толкать рукой один из больших плоских камней, что маячили прямо перед моими глазами, — подпираемые массивными балками, они образовывали часть потолка в моей камере. Не помню, сколько именно времени я играл в тычки с потолком, ибо делал это рассеянно, прислушиваясь к плеску волн, ударяющихся снаружи в стены камеры. Этот звук приносил мне великое успокоение, и я внимал ему, проводя сморщившимися от воды подушечками пальцев по мягким неровностям потолка, нажимая на него, толкая без какой-либо задней мысли, и тут случилось нечто поистине ужасное.
Неожиданно какая-то яростная сила отбросила меня и почти мгновенно погрузила в холодную воду, чёрную, как ламповая сажа. Я что было мочи барахтался и отбивался, но всё равно продолжал стремительно уходить вниз. Мысли бешено прыгали у меня в голове, вырываясь наружу и уносясь вверх пузырями воздуха; столько недоуменных вопросов теснилось в ней — так много, что ответов на всё не нашлось бы вовеки. Неужто и впрямь Армия Света, ведомая знаменитым Брейди, блокировала остров и с первого же артиллерийского залпа уничтожила ту постройку, в коей я находился? А может, один из клиентов Побджоя заявился под покровом ночи с намерением утопить меня, потому что вдруг стал поклонником Тициана и мои самодельные Констеблы показались ему дешёвой мазнёй, не достойной его преклонения перед живописью?
И когда я уже прикидывал, как скоро боль в груди, стук в голове и спазм в горле перейдут в настоящую смерть, огромная тяжесть, только что увлекавшая меня на дно, пала с моей груди, при этом изрядно её расцарапав. Тело моё перестало тонуть и начало всплывать.
Лишь после того, как я вынырнул на поверхность и несколько секунд отплёвывался, хватая ртом воздух, как голодный отхватывает куски от краюхи, набивает хлебом полный рот и всё равно не может насытиться, до меня начало доходить, что произошло. Протянув руку вверх, я обнаружил, что нахожусь не просто в верхней части моей камеры, но под неким пустым пространством, гораздо большим того, которое недавно столь поспешно покинул. Я осторожно поднял руку ещё раз и нащупал над собой края обломившейся каменной плиты (ещё недавно служившей частью потолка), за которые можно было ухватиться.
Когда я до них дотронулся, на лицо моё и в приоткрытый рот посыпались крупные частицы сырого просолившегося песка. И тут я окончательно догадался: местный песчаник, и без того непрочный, раскрошился от ежедневного воздействия солёной воды. От моих толчков и тычков он попросту раскололся, и большой кусок потолочой плиты, рухнув мне на грудь, утащил меня на дно камеры, почти до верха заполненной водою.
Надежды, долго мной подавляемые, стали всплывать со дна души. С воодушевлением, придавшим мне силы, каких минуту назад и быть не могло, я принялся вслепую ощупывать пролом, не обращая внимания на кусочки песчаника, падавшие на лицо. Мне нужна была хоть неширокая трещина, в которую я смог бы просунуть пальцы, или какой-нибудь небольшой уступ, способный послужить точкой опоры. Словно в горячке, я шарил повсюду руками, так что стёрлась кожа, размякшая от морской воды, и тогда оказалось, что песчаник бывает чрезвычайно острым и его шероховатая поверхность может колоться, как тысяча иголок.
У меня не имелось ни чёткого плана, ни вообще каких-либо определённых мыслей о том, что следует предпринять. Я даже не догадывался, что представляет собой внезапно явившаяся тёмная пустота над головою: может, лаз вёл на открытый воздух, а может, в другую камеру. И вот, снова погрузив руки в неведомый сумрак, я наконец нащупал, за что можно держаться, и, ухватившись покрепче, начал подтягиваться.
IV
С большим трудом мне удалось пролезть между краем треснувшей плиты и подломившимися, провисающими балками и проникнуть наверх, в открывшийся мне новый мир. Для человека, который всегда кичился недостатком физической силы и провёл несколько месяцев в камере, где едва можно вытянуть руку, питаясь одними помоями, это было проявлением недюжинной ловкости, если не подвигом.