вперед, точно стараются высмотреть вставные челюсти. Однажды я спросил врача, может, причина постоянного жевания — вставные челюсти? «Нет, — ответил он, — это потому что…» Но вот почему, я забыл. Должно быть, они пережевывают что-то старое: огорчения, затаенную злобу, нескончаемую тоску, но как раз этими знаниями врачи не располагают, а старики используют их и пережевывают то, о чем врачу неведомо. Я смотрю на них с позиции все еще позволяющей мне чувствовать себя выше и смотреть на них сверху вниз с королевским высокомерием. Или наоборот, с душой униженной, как их души, смотрю ласковым взглядом на утомительную работу их челюстей, пережевывающих несчастья, на времяпрепровождение жвачных животных, вижу теперь только их рты — где же ваша душа? Но тут появляется дона Фелисидаде: Дорогая. Что-то случилось? или она по поводу Марсии? «Я на секунду», — говорит она мне, а то сейчас Салус придет накрывать на стол. Это одна из самых больших его забот, он очень внимателен к внутреннему распорядку, он должен накрыть на стол.
— Я на секунду, — говорит дона Фелисидаде, появляясь как суровое изваяние на пороге.
Но, дорогая, кажется я еще не сказал тебе, что однажды Марсия не внесла за меня месячную плату. Я вынужден был позвонить ей — Марсии.
— Марсия, дона Фелисидаде пришла ко мне спросить, почему ты не заплатила за этот месяц?
— Похоже, ты не знаешь моей жизни. Выскочило из головы: у меня столько забот и дел. Совершенно выскочило.
Но сейчас это было не то, дона Фелисидаде объяснила мне — мы вас перевели в другую комнату.
— Мы перевели вас в другую комнату, изолированную, только сейчас это стало возможно.
Меня перевели в другую комнату, взяли все мои вещи в охапку и перенесли в другую комнату, не сказав мне ни слова.
— А в вашей бывшей поместили другого, сеньора Пенедо, — сказала мне она. — Уже год, как семья настоятельно просила взять его, но у нас не было свободного места.
Дорогая Моника, как же много стариков, их бесконечно много. Так вот, в прежней моей комнате сеньор Пенедо, а моя новая — совершенно изолированная. Мне в ней хорошо, очень хорошо. Окно выходит во внутренний двор, где прохаживаются голуби и клюют хлебные крошки, потом взмывают в воздух, и я слежу за их полетом. Но однажды подумал, а вдруг никогда больше… Как тяжело думать, моя дорогая, будь что будет или как будет, так и будет, и никогда больше. Человек всегда стремится к совершенству, но постепенно. Все неизбежное делает нас бесполезными, это так. Человек стремится к совершенству, только чтобы не стремиться еще раз, это так. Мы хотим достичь предела, но потом, немного отдохнув, спрашиваем, а что теперь? А если никогда больше? Если никогда больше я не выйду отсюда? и я начал бредить, думать о разных вещах. Наш дом, воскресные утра. Утренний кофе в баре напротив. Поход в кино. И работа, которую я приносил из суда. И понедельник — день тяжелый, подобные глупости. И как-то сказал Марсии: разреши мне поехать к тебе домой. Я сказал абсурдную вещь, глупость, конечно. Но сказал. И тогда Марсия четко ответила:
— И не думай об этом. Знаешь, чего стоит возиться с пятью детьми и домом, в кагором они живут? Да и Педро очень непростой человек.
— Кто такой Педро?
— Педро, так ты не знаешь, кто такой Педро?
— Не знаю. Твой новый муж?
— Педро. Мой муж. Не говори «твой новый муж». Звучит, как новое платье. К тому же очень рискованно выйти отсюда. Потеряешь место, и куда тогда я тебя дену? Да и дона Фелисидаде говорит, что ты очень постарел. Мне неприятно это тебе говорить, но ведь надо смотреть правде в глаза. Она говорит, что у тебя бывают провалы в памяти, много провалов. Иногда ты не попадаешь ложкой в рот. И еще кое- что…
— Да. Ты права. Тогда вот что, принеси-ка мне те две книги — те две книги, что в красном переплете, которые стоят в первом ряду на застекленной этажерке, если считать сверху.
— Я принесу, если дети их куда-нибудь не засунули.
— И синюю вазочку, что стоит на конторке.
— Дай я все запишу. Говори, продолжай.
— Больше мне ничего не надо.
— И все-таки подумай, что еще, чтобы не носить каждый раз. К тому же вполне возможно, что в ближайший месяц я прийти не смогу и пошлю деньги по почте.
— A-а, подожди. Посмотри в чулане, может, там ты найдешь ваши детские фотографии, ту, где вы трое, когда были маленькими. На одной из них ты стоишь между Тео и Андре. Или фотографию каждого из вас. Но я бы хотел больше ту, на которой вы втроем. Посмотри хорошенько, она должна быть там.
— А тебе не кажется, что это глупо? Просить фото детей, когда они давно стали взрослыми? И где я теперь найду эту фотографию?
И тогда я познакомился с Пенедо. У него были расчесанные усы, росшие прямо из-под носа. Он был худ, аскетически сложен. И весь электрифицирован — опутан проводами сверху донизу. «Весь в политике», — сказала дона Фелисидаде. Дочь просила не говорить с ним о политике. И тогда я решил провести эксперимент. Но прежде я хотел бы тебе объяснить то, что не объяснил ранее. Ну о том, что сказала дона Фелисидаде Марсии:
— И еще кое-что…
Я не объяснил тебе, и это мне сделать непросто. Кое-что. Она рассказала Марсии о низости моего тела, однако я не должен быть по отношению к своему телу, моему брату, неблагодарным. И приберегу лучшее, точнее худшее на потом. Трудно об этом говорить. Так я тебе рассказывал, дорогая, и отвлекся на другие темы. А мы говорили о Пенедо, и то, что я хотел сказать потом, выскочило раньше, — как же запихнуть это обратно? Моника, дорогая, ты уже, должно быть, обратила внимание, что вспоминается чаще то, что стараешься забыть. Ведь хочешь забыть то, что помнится, а то, что не помнится, то забывается, хоть и не хочет забываться. И все это я говорю только для того, чтобы сказать простую вещь. Как-то ночью, хочу сказать утром, я еще находился в старой комнате. Так вот, пока я постепенно просыпался, я ощущал, что все мое тело мокрое и в чем-то холодном. Мягком, мокром и холодном. Вокруг живота, скорее ниже, чем выше, должно быть, во сне я сильно ворочался и весь перепачкался в остывшей магме. Я стал пытаться сообразить, что же со мной произошло, и тут меня озарило, как вспышка молнии. И я почувствовал себя таким униженным. В подобных мгновениях — смысл жизни, моя дорогая. Мы живем, накапливая имущество, знания, славу и тому подобное. А время от времени случаются подобные мгновения, которые озаряют все это и придают всему смысл, который мы даже не понимаем. Я почувствовал себя таким униженным, Моника. Более униженным, чем тогда, когда мне ампутировали ногу. Потому что в ампутации при том, что тело в целом здорово, было что-то величественное, а тут была полная деградация, которая вызывала разве что сострадание. Я был в зловонной грязи, но не хочу, чтобы ты меня пожалела и положила мне на голову сочувствующую руку. К тому же этому случаю есть законное объяснение, моя дорогая, а закон всегда защищает. Тело — это структура законов, которые регулируют естественность его существования и делают его понятным даже в его таинстве. И иногда есть еще один закон против какого-нибудь одного из всех, и он все оправдывает, не волнуйся уж очень. Когда я был маленьким, рассказывала мать, естественно, я этого не помню, но мать рассказывала несколько раз, чтобы объяснить, что никогда ночью я не доставлял ей хлопот, и это то, что мать вспоминала с большой радостью. Так вот, она говорила, что подходила к колыбели и видела меня спокойно спящим, а когда меняла пеленки, то шел такой запах, ну чистый щелок: «Прямо с ног сшибало. Но ты никогда не плакал… никогда не плакал. — Она меня чистила, мыла, меняла пеленки, чтобы был прибранный и симпатичный. — Но ты спал всю ночь спокойно, хоть и весь мокрый».
Но теперь я не был спокоен. Мне было стыдно, да еще так плохо пахло. Я позвонил в колокольчик, пришла дежурная. Подняла одеяло, ужас, ужас.
— Еще один ребеночек… не может сдержаться.
Ужас. Я попытался объяснить, чтобы облегчить тяжесть вины.
— Я не знал, что делать: идти самому в ванную или попросить проводить меня туда?
Как отыскать тот закон, который оправдал бы меня, такого робкого в унижении. Но дежурная меня не слушала и произносила такие слова, попирающие мое самолюбие: «Я здесь для того, чтобы чистить