убийцы. Сколько. Единственным подлинным судьей должен был бы быть Бог. Но он сам, дорогая, идиот или мошенник, потому что осуждает только тех, кто подвергся испытанию и выдал себя. И это он-то, кому все наперед известно, не знает ничего или же знает тогда, когда знать обязан. Потому что именно он должен осуждать не только тех, кому представилась возможность испытания и, воспользовавшись ею, они себя обнаружили, но и тех, кому она не представилась, и они себя не выдали. Единственным возможным судьей должен быть именно он, чтобы судить не только того, кто стал мошенником, но и того, кто стал бы им, если бы представился случай. Все это так сложно, дорогая. А я хочу тебя любить и ничего больше, ничего больше, ничего. И пусть стряпают любые законы и толкуют их для всеобщего понимания — что понимать- то? Единственное, что я хочу, это любить тебя. Истина — камень, и он — вот он, не надо ничего понимать, я хочу тебя любить.
— Знаешь, Жоан?
Любить, не взирая на весь навоз и хаос. Любить тебя там, где, возможно, тебя нет, но тобой все переполнено — что-то вроде этого, что я не могу выразить. Любопытно, не знаю. И иногда думаю — бессмысленно. Должно быть, это от старости, очень даже возможно. Жить духовно, когда уже нет тела, сопутствующего этой духовной жизни. В старости все реальное исчерпано, и остается только воображение или несистематизированный бред, бессвязные обрывки мыслей. Когда я был мальчишкой, может, я уже говорил, не помню, так вот, когда я был мальчишкой, в деревне жил один старик — если бы ты могла со мной навестить его? Старик был персоной важной — начальником железнодорожной станции или почты, или таможни — фигура, занимающая общественное положение. Так вот, в деревне у него был дом, или жена была из этой деревни, он овдовел, дети разъехались кто куда, и он приехал умирать в деревню. Жил один, по утрам к нему приходила женщина помогать по дому и уходила вечером. Звали его Жедеан — поехали к нему, не хочешь? так я поеду один. Стучу в дверь, женщина выглядывает в дверное окошечко и открывает щеколду.
Он здесь, на первом этаже, — гремит ее зычный голос, в деревне все так говорят, дорогая. Говорят зычными голосами. Нет, нет, голос усиливает тишина, тишина всегда усиливает все звуки, слова вроде бы произносятся для вселенной. В деревне даже секреты поверяются громко. Но это не первый этаж, это ниже, в бетонном цокольном, деревянная мебель, любимые полезные вещи для тех, кто не может ходить по лестницам. Я знаю сеньора Жедеана с давних пор. Еще со времен детских каникул, когда он приезжал в деревню со своими детьми, с которыми я и деревенские мальчишки дружили, тогда он был здоров и скор на ногу, мог ходить по козьим тропам. Или прогуливаться, что больше подходило для его возраста. Так он жил до тех пор, пока не умерла его жена и не разбрелись его дети кто куда, тогда он залез в берлогу в ожидании той неминуемой, что должна была прийти. Несколько лет она не приходила. Но приходила по утрам женщина, будила его, готовила ему обед. Он спускался по лестнице и поднимался наверх только к ночи.
— Он на первом этаже — говорила она на всю деревню каждому, кто стучал в дверь.
И действительно, он внизу, в деревянном кресле, с тяжелым пледом на коленях. Внизу холодно, но никаких жаровен, обогревателей и тому подобного он не признавал. В помещении было маленькое окно, в окне мелькали люди. Но в окно он не смотрел. Он сидел лицом к стене и на стене видел все. Я предложил ему прогуляться. «Зачем? — спросил он. — Я все видел». Или почитать книгу «Что сделать? Я все прочел». Глаза его еще видели, он мог читать газеты. «Я знаю все». Ему было хорошо и так, на стене он видел и газеты, и книги — короче, всю премудрость прошлого и будущего. Стена. Он смотрел на нее с утра до ночи. И этою ему было достаточно, стена с лихвой заменяла ему жизнь. Однажды утром женщина пришла будить его. Он, свернувшись калачиком, спал. Должно быть, наслаждался воспоминанием о стене и видел ее в своем сне. И не проснулся.
Передо мной моя стена, на которой я вижу тебя, моя дорогая. Тебя, мою выдумку. И все же, как бы то ни было, разреши мне сказать, пускай это и выдумка, как там говорится? романтическая, идеальная, прекрасная. Я великолепно помню твое тело, в нем всегда есть что-то, что я вспоминаю. Округлость, когда ты была молодая, и она хорошо видна на фотографии. Недоступность, которая принадлежала мне и порой ускользала, и я замолкал и был очарован, когда она возвращалась. Все так, Моника. Все вещи таковы, каковы есть, но то, каковыми мы их делаем, — именно то, что есть. Свежесть, невероятное совершенство твоего тела были сотворены Богом. Озарявшая тебя изнутри сияющая красота была твоя, но только я ее видел, потому что я вызвал ее к жизни, а не приходящая служанка или бакалейщик. Дорогая Моника, гармоничное тело столь божественно. Но тело вообще прекрасно. Однажды Андре… вспомнил кстати. Он тогда первый год учился в школе, сказал мне:
— Знаешь? Сказать тебе или не говорить? Не знаю. Жеронимо — ученик четвертого класса, у него есть брат, который учится в моем классе, так вот Жеронимо рассказал, что ночью на деревенском кладбище видел туман и огоньки над могилами, ты веришь?
И я вспомнил об одной книге для чтения для первой ступени, в которой говорилось достаточно много против священников и душ потустороннего мира.
— Блуждающие огни, — сказал я.
Это — блуждающие огни, газы, выделяемые разлагающимися телами, их можно увидеть ночью, это никакие не души из потустороннего мира. Сколь удивительно тело, думаю я теперь, хотя не задумывался о том раньше. Даже превратившись в навоз, дорогая, оно создает над собой светящееся облако в память о себе прекрасном. Андре смотрел на меня молча, во взгляде его были сплошные вопросы.
— Кроме того, он еще сказал, но вот уж об этом и не знаю, говорить ли… Жеронимо всегда говорит нечто подобное, но я проверил то, о чем он говорил, и это оказалось правдой.
— Что же оказалось правдой?
— Он сказал, что если поднести огонь, когда пукаешь, то воздух загорается.
Андре внимательно смотрел на меня, выжидая, можно ли продолжать, и увидев, что можно, выпалил:
— Сказал, что те, кто не имеет работы, вполне могут зарабатывать на жизнь, наполняя сосуды газом.
Меня распирало от смеха, но я сдержался. И он добавил:
— В моем классе есть один мальчишка, которому достаточно шлепнуть себя по животу четыре раза, чтобы несколько раз пукнуть.
— И ты поставил опыт?
— Я просто поднес спичку и пукнул. Вспыхнул огонь.
Я смотрел на него, полный философских раздумий, потом не выдержал и рассмеялся. Смеялся, смеялся.
— Не понимаю, — удивился он. — Почему ты смеешься? это же правда, я проверил.
И тут, к ужасу Андре, который всю жизнь прислушивался к своим волнениям, я засмеялся еще громче. К своим волнениям и волнениям безработных, которые теперь могли использовать свои способности для наполнения газом сосудов. И свои способности, чтобы исследовать режим питания для образования этих газов. Вижу, наконец, что Андре доволен своей просвещенностью, и смеюсь. И вдруг перестаю смеяться и улыбаюсь той неожиданной мысли, которая может родиться у самого ничтожного человека и стать просвещенческой. Тело, которое гниет. Испражнения.
— Я поднес спичку и воздух вспыхнул.
— Ты так мог сгореть.
— А я через штаны, и все равно вспыхнул.
И ко мне приходит смутная мысль, смешная и ужасная, она задерживается, пока длится смех. Потом рождает другую, которая так и не появляется на свет Божий. Говорит мне о наших детях, их портретах. Когда они были маленькими, об их пинетках, о первых зубах Марсии и Тео, которые у них выпали, и они их выбросили, или о первом зубе Андре, который ты уже не сохраняла — все приходит на ум вперемешку, чтобы стать мыслью, которая так и не выкристаллизовывается, и я даже не знаю, что это. О Жозе де Барросе, это я знаю. Мысль четкая, но откуда она рождается, как, кстати, и любая другая мысль? Но я устал, потом расскажу. Вспоминаю и забываю. Кстати, о твоем теле, дорогая, что должно быть естественно. Ты лежишь на кровати мертвая. Камила развязала платок, державший твой подбородок, все в порядке. Только выражение лица хранит старую боль. Очень хорошо вижу, что это боль из далеких времен, но ты не знаешь, из каких. Смотрю на тебя какое-то мгновение без особого сострадания — почему оно должно быть особым?