дона Фелисидаде не одобрила бы мою смелость или легкомыслие и не разрешила бы мне выйти на улицу. Иногда я хожу ужинать к тем, кто помоложе, и вижу, что они еще вполне жизнеспособны. Они непринужденно разговаривают, смеются над всем и вся, надменно вскидывают голову — все это я четко отмечаю. И рассказывают обо всем, что приносят с собой в приют: о спортивных событиях и о политических (политических!). Дорогая, слышишь, о политических. Даже о том, что после агитации Салуса — о нем мы должны поговорить особо, народ погрузился в апатию. Политика. Это — наиболее простой способ войти в историю, Моника, заставить ее, историю, работать на себя, возможно, сойтись с ней и лечь в постель, даже если потом она отбросит нас рогами — прости за метафору (а это метафора?). Наиболее очевидный способ, чтобы судьба оказалась в наших руках и мы сами стали этой судьбой, и нами бы закончилась история, и никакой истории после нас писать бы не требовалось. Потому что именно мы находимся на рубеже жизни и смерти, и то, что последует после нас, для нас существовать не будет — вот уж забавно! А если и будет, то только в форме распоряжений для их последующего исполнения, в виде нашего желания впрячь будущее в оглобли сегодняшнего мира. Между тем история сама по себе ткет паутину жизни для тех, кто ее начал, а будущее все равно обрушится на них… прости, дорогая. Кстати, сказанное имеет отношение к доброй половине тех, кто находится в приюте. Их много. О некоторых из них мне бы хотелось тебе рассказать, я подсаживаюсь к ним за стол, если есть место. Место у всех здесь свое, только я ищу свободное. Свое место есть у каждого, потому что человек чувствует себя вечным на любом месте, на которое попадает в течение жизни. На месте ребенка, на месте взрослого, на месте старика, потом на месте выжившего из ума. Так вот, те, к кому я подсаживаюсь, — мулаты чувства: я никогда не знаю, к какой их половине я обращаюсь, к черной или белой. К примеру Бенто. Или Розадо. Бенто — заика. У него разум опережает тело и голос, и он должен обернуться, чтобы их обнаружить. А может, тело опережает разум, не знаю. Или разум хочет порвать с телом, а тело не согласно. Я слушаю заикающегося Бенто и думаю об этой непостижимой игре. Существуют две силы — ты что думаешь? — две действительности, помещенные одна в другую, надо подумать хорошенько, понимаю ли я это сам. Так вот он — заика, но очень любит говорить, думаю, чтобы не быть заикой. Он был хозяином похоронного агентства, «Агентство Бенто» в Сантане, возле медицинской школы и госпиталя, который тут же, поблизости. Так вот, в день беспорядков, вызванных агитацией Салуса, была драка, на которой глава муниципалитета Мартин Монис заработал кучу денег, а Бенто и другим ничего не стоило отправиться на тот свет, но торопиться-то к чему? Тот, кто рассказывал, не торопился и повторял это не знаю сколько раз, и все по-другому. Впрочем, история, которую рассказывает Бенто, тоже варьируется. Он рассказывает ее каждый раз по-новому. Рассказывает с интервалом в несколько дней, и таким образом каждый раз на одну становится больше. И мне предлагаются варианты историй, и я могу выбрать ту, которая мне покажется более правдивой. Однажды он мне рассказал историю своей единственной дочери. Она была санитаркой в отделении онкологии, а ее муж — врач-офтальмолог. Звали его Родриго, возможно, я и знал его. Нет, Моника, это не тот, к которому мы как-то водили Тео, у того была консультация в той многолюдной клинике, что находится на проспекте Свободы, того звали Родригес. Так вот, у них был сын, тоже один-единственный. Однажды вечером шел проливной дождь, они въезжали в город по боковой полосе. И тут огромный грузовик, который вел муж дочери, сошел с асфальтовой ленты шоссе, чтобы не столкнуться со встречной машиной, и все трое упали в реку… а теперь слушай: «Я остался один на этом свете — для чего мне было агентство? Проходил здесь, рядом, увидел этот приют, и вот я в приюте». На этот раз хозяин похоронного агентства Бенто почти не заикался. И я подумал, что это неправда. И действительно. Спустя время — опять о том столкновении, и слушай: «Я пошел в морг, что на Сан-Жозе. Страшно вспомнить: тела моей дочери и двоих внуков почти неузнаваемы, а зять — целехонек, без единой царапины». Еще спустя время у Бенто была только дочь: «Она открыла газ и забыла закрыть, такого с ней не случалось никогда. А она собиралась замуж, дом для новобрачных был уже снят». Я отдаю предпочтение второй версии. Он рассказывал, сильно заикаясь. Но я не поэтому, просто я не хочу видеть куски мертвых тел, и свернувшуюся кровь, и свернувшуюся жизнь. И наводящую ужас, дикую смерть, которая разнесла тело на бесформенные куски, тем самым осквернив святыню жизни, которой пришел конец. Дорогая Моника. Я — в госпитале, и врач говорит мне:
— Мы, как вы знаете, должны ампутировать вам ногу. Ничего страшного. Бывают трагедии посерьезнее.
Ах, дорогая, сделай еще раз то упражнение, чтобы я увидел. Да, это левая нога. Твое упражнение похоже на танец, а я так гордился своей левой ногой. В этом упражнении ты, легко отталкиваясь от помоста, стремительно переворачивалась в воздухе. Сколько я забил голов своей левой ногой? Очень хорошо помню, как щедро, от всего сердца я забивал этой самой ногой гол. Или бил модный угловой. Или штрафной, когда никак нельзя было промахнуться, я один против вратаря в исходной точке, но не решаюсь, теперь не решаюсь забить гол. Левая нога была у меня более сильной, любопытно, правда? А может, и не была, но она точно была моей любимой. Мне нравился головокружительный бег, может, не сам бег, а то, что я испытывал, когда летел, как на крыльях, к цели. Или нет, не то, но я не хочу больше об этом думать, я хочу думать только о тебе.
— Я хотел видеть свою ногу после ампутации.
— Но это же нелепость. Больная вещь. Вы не можете ее видеть, вы должны понять это.
— Хотел.
— И не думайте.
Мое тело. Это на самом деле — мое тело. И это слово, Моника, священное. Один Бог благословил меня в нем, и я смотрю на свое тело с нежностью и ужасом. Моника. Я слышу твое имя в концерте для гобоя, кассету с концертом мне принесла Марсия. Тело священно, убийце это прекрасно известно. Как известно то, что становится известным, когда мы это обнаруживаем. Твое кружение в воздухе, хочу его видеть. Твое изящество, ловкость. И я думал: чуть больше мужества — и ты прорвешь воздух и исчезнешь в бесконечности, я думал… Ах да. Розадо. Нет, это не был Родригес Розадо — поверенный, что жил недалеко от нас и уже умер. Крупный такой и розовый, как его фамилия, с ослепительно белыми, редкими волосенками. Он умер. Но это не он. Это Жоан Розадо — поэт и педераст. Я тебе расскажу о нем при случае. Да, прорвешь воздух и исчезнешь, думал я, потому что в жизни имеет значение только противостояние смерти, против которой у нас нет никакой правды. Но Теодоро так не думал, он пришел навестить меня в госпитале перед операцией. Тео. Я теперь вспоминаю, что так мы его называли маленького, когда он умещался у нас на ладони. Тео. Однажды он — было это или не было? — однажды он сказал нам, что предпочитает, чтобы мы его называли Теодоро, чтобы быть от нас независимым, думаю, так. Пришел он накануне операции, на нем, дорогая, был серый костюм и темно-синий галстук. И прежде, чем начать говорить… Был вечер, ты должна помнить. Позвал меня и тебя в гостиную. Закрыл дверь, чтобы никто другой из детей не вошел к нам. Или чтобы не вошла сестра… где тогда был Андре? Закрыл дверь, и мы почувствовали, что окружающая атмосфера стала гнетущей. Потому что то, как обставляется любое действо, создает соответствующую атмосферу. Тео в тот год был на последнем курсе медицинского факультета, и я подумал: сейчас скажет нам, что решил жениться. Он ведь был влюблен в Гремилду, которую уже однажды приводил к нам. Она была студенткой филологического факультета. Достаточно некрасивая из-за родимого пятна. Решил жениться, подумал я, чтобы укрепиться в своем подозрении. Это происходило в заключительный день суда над Салусом, я его оправдал, но по требованию прокурора республики дело должно было перейти к другому судье. Или разговор с Тео был позже, тогда, когда Марсия развелась со своим первым мужем — или со вторым? — и пришла сказать нам об этом. Потом выяснится, с каким. Ведь в тот день она была у нас дома — не знаю точно, но будем думать так. Хотелось бы припомнить что-нибудь об Андре, но где он был? Увидим позже. И Марсия тогда нам объяснила причину развода:
— Мы договорились рассказывать друг другу обо всем, что с каждым из нас происходит, но он не рассказывал. Когда я ложилась в постель с кем-нибудь другим, я ему говорила всегда! Всегда! А он делал это без счета с этой кривлякой Изилдой или Изолдой — худющей потаскушкой с обвислой грудью, все вокруг это знали, все, кроме меня, но он мне никогда ничего не говорил!
И тут она, наша дочь, от злости заплакала, и я попытался успокоить ее, что он, возможно, ей еще об этом расскажет. Она от отчаяния всегда плакала, а тебя разбирал смех, я отлично это видел. Так вот, Теодоро запер дверь, он был бледен. Но мне бы хотелось, чтобы Андре тоже был участником разговора. Моя память говорит, что в тот момент дома у нас были все трое. Нет, нет, участником разговора Андре быть не мог: он всегда был молчуном. Дорогой Андре. Он никогда не хотел слышать никаких доводов, был непредсказуемым, не любил дискуссий, у него была твердая и непреклонная натура. Не думаю, что мне