здесь, увидеть меня здесь, как бы помещенным в твое тело, не задумываясь о том, что было до и после. Трогает меня, возможно, больше твое слово, оно было столь ласково и щедро, когда ты говорил. Но послушай-ка. Люди ненавидят Иуду, который тебя предал, и лицемерного подлого Пилата, и сукиных детей, что тебя истязали. А теперь представь, что Иуда оказался бы человеком порядочным, и Пилат тоже. И мерзавцы, которые тебя терзали, тоже оказались бы людьми хорошими. Мы все были бы обмануты, не так ли? Ведь твоя миссия осталась бы не выполненной. Ты пришел, чтобы умереть за своих братьев и сестер — за человечество, и не сумел этого сделать. Твой план провалился из-за отсутствия бандитов, которые должны были тебе в том поспособствовать. И как бы тебе тогда в твоем божественном теле удалось вернуться в лоно Отца Небесного? Каковы были бы твои объяснения? Скорее всего ты стал бы говорить: я сделал все, что мог, проповедовал добро и любовь к ближнему, и проповедь моя была услышана, и сколько я ни пытался вызвать гнев своих врагов, никто из них даже пальцем меня не тронул. И все человечество, которое поверило мне, теперь будет разгневано тем, что я за него не умер. Но так случилось. Ты замрешь перед Отцом Небесным в ожидании, что же он скажет. Но как бы там ни было, а тебе повезло: твой план осуществился. И ты умер, как и собирался умереть. И даже прославился, вознесясь в небо со следами страданий на твоем земном теле. И вот именно это меня и интересует. Сострадание этому твоему телу. Горечь одиночества. Каким же одиноким ты должен был себя чувствовать! И вот здесь, в этой твоей боли, я тебя понимаю, понимаю как себя самого. С той лишь разницей, что моя боль — боль человека, лишенного какой-либо божественности. Хотя твоя бедняжка Мать трогает куда больше. Я представляю ее далекой всему тому, что тебе было назначено исполнить вместе с бесноватыми, которые должны были тебе в том споспешествовать. В сущности, ты им должен быть благодарен за их склонность к сотрудничеству. Но твоя бедная Мать была вне всех этих договоренностей. Ты был ее сыном, и смерть сына для нее такая печаль, которая способна затмить весь мир. Бедняжка, знать бы ей о твоем божественном предназначении. То, что ты, ее сын — божество, она, конечно, знала, поскольку это не новость ни для какой матери, как не новость и то, что на этом свете ты — объект для плевков, унижения и смерти. Ее страдание мне больше понятно, чем твое. Как и твоего земного отца. А кстати, что с ним стряслось? Люди узнали о нем, когда ты родился, потом все потеряли его из виду. Никто никогда больше его не видел. Где он был, когда тебя убивали? Разве отец не имеет права на страдание? Интересно знать, плакал ли он? Слеза, как ты знаешь, не всегда была неискренна. Так имеет ли право мужчина поплакать? Во всяком случае, он должен был свое отстрадать, пусть не на виду у всех, не среди шума, а в тишине, в ночи своего отчаяния. Рассказчики твоей истории забыли о нем. Я представляю его стоящим в укромном углу или даже посреди толпы и взирающим на весь этот ужас. Ты его видел? Он обменялся с тобой взглядом или словом, проходя мимо? Бедный твой отец Иосиф. Мне его бесконечно жаль, потому что никто к нему не испытывал жалости. Он был одинок. Возможно ни у кого для него не нашлось слова утешения, как и для тебя тоже. Никто о нем даже не вспомнил за всю твою жизнь. А может, миссия твоя обязывала тебя замечать только женщин? О Матери твоей мы слышали не однажды, об отце — никогда. Нет, один раз. Подожди, сейчас вспомню. Один раз, и вроде это было в Кане?[9] Но был ли он там, мы его так и не увидели, значит, не был. Он действительно был твоим отцом, ты ведь выдал себя за сына человеческого, таково было твое происхождение и предназначение, не знаю, помнишь ли ты это.
Но сейчас я забываю все, что было до и после того, как ты был распят. И смотрю на тебя. То, что ты был молод, это факт, а в молодости нет смерти. Нужно подождать старость и доказывающую ее дряхлость. И быть одиноким. Ты жаловался, что тебя оставил Отец Небесный, это одно. А вот когда тебя оставляют дети, это совсем другое, но никто не жалуется. А я жалуюсь. Этот обычай быть гуманным пришел к нам из книг, когда человек стал человеком. Ну, как бы там ни было, ты распят. И нет ничего плохого в том, что я тебя, мой брат, признаю. Страдание, которое ты перенес, пришло к тебе извне, твое тело, когда все это случилось, было молодым и здоровым. А мое страдание родилось во мне, в моем теле, не знаю чувствуешь ли ты разницу. Надо мной никто не совершал насилия, тело мое стало разлагаться само. И в твоем и в моем случае все завершилось страданием, мой брат. Хоть и отличный от меня, но брат. Хотелось бы знать, как бы ты переносил страдания, если бы увидел, что твое тело само разлагается. Может, тогда ты жаловался бы, что Отец Небесный покинул не только тебя, а всех нас, твоих братьев и сестер — все человечество. А может, ты жаловался бы только на себя, на свое презренное тело, потому что только оно реально тебя и оставило. Мужественным можно быть, когда тело здорово, тогда оно на нашей стороне и сносит вместе с нами чужие плевки, не переходя на сторону противника. Однако я совсем не хочу преуменьшать твоих страданий, которые всегда причиняют боль. Ведь так или иначе, но ты тоже получил свою долю плевков. Но только не от тех, кто в тебя плевал, а от твоего собственного истерзанного тела. Ты должен был видеть свои язвы и чувствовать себя оскорбленным уничтожением твоей плоти, твоей целостности, комфортного самоощущения. Ведь разлагающееся тело столь унизительно. Видны внутренности, точно нас раздели и выставили напоказ наготу, которая скрывалась под другой наготой, прикрытой одеждой. Ты должен был испытывать стыд. Ведь под твоей гладкой кожей были кости, кровь и гниение. Ты должен был почувствовать, что душа твоя расстается с телом, как с разрушенным домом. И должен был почувствовать себя куда более одиноким, чем тогда, когда ты говорил, что тебя оставил Отец Небесный. Ведь это одиночество гораздо большее, так как наше тело составляет нам последнюю компанию. И все же, в конечном счете, учитывая оскорбления и все прочее, ты продолжал находиться в центре театрального представления. И издевательства окружавших были лишь подтверждением того, что ты существуешь. Так что же существует в конце, в теле, прикрытом тряпками? Что же остается, почему ты думаешь, что ты есть? Только поэтому я тебя помню, мой брат. Не знаю, оскорбляет ли тебя это, но это так. Мой брат. Сын человеческий, брат в унижении и боли. В сострадании, которое на нас нисходит. В отвращении к телу в его низкой подлости. И в малой толике божественности, которая не помешала бы, если бы была.
Вечер на исходе, заходящее солнце отбрасывает от твоего изображения тень. Я привез тебя из деревни без креста — для чего тебе нужен был крест? Без креста ты лучше. И обрати внимание: без него я вижу, что твои руки распахнуты для широкого объятия. Можешь обнять меня, я разрешаю. Пока еще в моих жилах бежит кровь. Можешь. Она не пачкает. Но не думай, что я растрогаюсь. Если кто-то и должен растрогаться, то это ты. Но с тобой этого не происходит. Превыше нас — великий закон, брось сентиментальность. Ты выполняешь свою миссию с определенной корыстью, я — свою безо всякой. И наши счеты уходят в бесконечность. Теперь тень твоя удлиняется. Это покров твоего величия. Из тени, но покров. Ты впереди, как в апофеозе. А я так одинок, как ты, возможно, даже не представляешь. И тень моя вся внутри меня».
Вот такая была у меня беседа с Христом, Моника.
VIII
И тогда ты сказала мне встревоженно:
— Иди-ка, послушай.
Я подошел. «Тут один сумасшедший проповедует», — добавила ты. Голос был хриплый, пещерно- пророческий: «…потому что все вы увязли в скотской рутине и ничего не желаете знать, кроме большой миски в положенный час, ярма в положенный час и рабского труда, и даже не знаете, что не живете, а существуете…»
— Что это за радиостанция? — спросил я. И ты ответила:
— Не знаю. Я искала музыку и наткнулась на этого проповедника.
«…существуете. Страна в застое, все гниет, вы по уши в грязи и день за днем надрываетесь от непосильного труда. Но никогда не спрашиваете себя, а для чего, никогда не задумываетесь, что хотят сказать этим, не спрашиваете, по какому такому праву вас сделали волами до конца ваших дней. О, глупцы, остановитесь. Прекратите хоть на минуту ваш скотский труд и спросите себя: ваше ли это желание работать, как лошадь, то ли это, о чем вы мечтали, чтобы хорошо жить, жить с удовольствием. И почему вы не делаете то, что хотите? Почему не возмущаетесь? Я говорю не только о тех, кто тяжким трудом добывает свой кусок хлеба. Не только о тех, кто, как зверь, отходит в сторону, получив свою чашку похлебки. Я говорю о всех вас, о честных отцах семейства, о честных служащих, которым платят жалование за определенные часы работы, о честных коммерсантах, позеленевших в своих конторах от отсутствия солнца, о достойных