— Куда вы, дядя?

Ана. Племянница. Она всегда где-нибудь рядом, возле него, словно верит, что уже само его присутствие служит ей защитой от жизни.

— Я выйду, Ана, пройдусь. Может, легче станет.

— Вы себя плохо чувствуете?

— Плохо себя чувствую? Нет, Ана. Я чувствую, что плохо поступаю, что я плохой человек.

Он отправился в Медиа-Луну и выразил соболезнование Педро Парамо. Ему снова пришлось выслушивать слова оправдания, которые отец пытался противопоставить обвинениям, возводимым молвой на его сына. Падре Рентериа не перебивал его. В конце концов не все ли равно. Но когда Педро Парамо пригласил его отобедать, падре Рентериа отказался.

— К сожалению, не могу, дон Педро, я тороплюсь в церковь, у исповедальни меня уже ждет не дождется толпа прихожанок. Как-нибудь в другой раз.

Обратный путь священник также проделал пешком. Когда он входил в Комалу, солнце клонилось к западу. Весь в дорожной пыли, усталый, разбитый, направился он прямо к себе в церковь. Вошел в исповедальню, опустился на сиденье и приступил к исполнению своих пастырских обязанностей.

Первой приблизилась к решетке старуха Доротеа; она неизменно дожидалась его на паперти, когда он шел открывать церковь.

Сегодня от старой богомолки несло винным духом.

— С каких это пор ты стала пьяницей, а?

— Я ходила на поминки Мигеля, падре. Вот и хлебнула лишнего. Поднесли мне раз, другой, да так напоили, что я ровно дурочка какая сделалась.

— А раньше ты разве не дурочкой была, Доротеа?

— Была безгрешной, падре. А теперь я вам свои грехи принесла. Погрязла я в них.

Сколько раз он твердил ей: «Перестань ходить на исповедь, Доротеа, время у меня зря отнимаешь. Ты теперь, если бы и захотела, все равно уж согрешить не сможешь. Предоставь это другим».

— Сегодня я вам правду говорю, падре. И грехи мои — истинные.

— Рассказывай.

— Сейчас все могу вам открыть, потому что вреда от меня никакого больше не будет. Ведь это я покойному Мигелю Парамо девушек доставляла.

Падре Рентериа, только что отдавшийся было своим мыслям, вздрогнул, будто его внезапно разбудили.

— С каких пор ты этим занималась? — Вопрос почти автоматически сложился в принятую на исповеди формулу.

— Как он в возраст вошел и похоть в нем взыграла.

— Повтори свои слова, Доротеа.

— Я говорю, что я для Мигеля девушек выискивала. Сводничала.

— Ты их к нему приводила?

— Случалось, и приводила. А другой раз только уговорю. Или разведаю, когда она безо всякой осторожности одна остается, чтобы ему без помехи ее осилить.

— И много раз так бывало?

Падре Рентериа не хотел об этом спрашивать, но вопрос сорвался с языка машинально.

— Много, падре, много. Потеряла и счет.

— Что же мне теперь с тобой делать, Доротеа? Сама скажи, какой ты заслуживаешь кары? Спроси свою совесть, можешь ли простить себя?

— Я не могу, падре. Но вы, вы можете. Затем я к вам и пришла.

— Сколько раз ты приходила ко мне и просила, чтобы в час твоей смерти я дал тебе напутствие в царство небесное? Ты надеялась обрести в раю своего сына. Правильно я говорю, Доротеа? Так вот, отныне тебе закрыт путь в обитель праведных. Да простит тебя Господь…

— Благодарю вас, падре.

— Я тоже прощаю тебя во имя Господне. Можешь идти.

— Вы не назначите мне никакой епитимьи?

— Она тебя не спасет, Доротеа.

— Благодарю вас, падре.

— Иди с Богом.

Он постучал согнутыми пальцами в окошечко исповедальни, приглашая следующую прихожанку. И слышал шепот: «Грешен аз», — голова его все ниже клонилась на грудь, словно он не в силах был держать ее прямо. Внезапно у него потемнело в глазах, вокруг все смешалось, расплылось, будто в глубокой воде; сорвались с места и завертелись вихрем огни свечей, свет дня разбился вдребезги, брызнув тысячью осколков. Он почувствовал во рту вкус крови. Набатный голос бил ему в уши, повторяя: «Грешен аз», и громом отдавалось заключительное: «Во веки веков, аминь…», «Во веки веков, аминь…», «Во веки веков…».

— Довольно! — выговорил он через силу. — Давно ты не исповедовалась?

— Два дня, падре.

Спасения не было. Из этой бездны скорбей и отчаяния не было исхода. «Что ты тут делаешь? — подумал он о себе. — Тебе нужно отдохнуть. Поди ляг. Ты устал».

Падре Рентериа поднялся, вышел из исповедальни и направился в ризницу.

— Те, кто не знает за собой грехов, — произнес он, не оборачиваясь к ожидавшей его толпе, — могут прийти завтра прямо к причастию.

Он услышал у себя за спиной удивленный шепот.

…Я лежу на той же кровати, где много лет назад умерла моя мать. На том же тюфяке, под тем же черным шерстяным одеялом, которым мы с ней укрывались. Потому что я спала вместе с ней в уютном уголке между ее рукой и боком.

Мне кажется, еще и сейчас я слышу ее ровное дыхание, стук ее сердца и вздохи, — они так сладко убаюкивали меня… Мне кажется, еще и сейчас во мне жива скорбь о ее смерти.

Но все это неправда.

Я лежу здесь, навзничь, и думаю о тех днях, чтобы забыть свое одиночество. Я не прилегла отдохнуть. И лежу я не на материнской кровати, а в длинном черном ящике, точно таком, в каком хоронят умерших. Потому что я умерла.

Я хорошо знаю, где я лежу, и мне остается одно — вспоминать…

Я вспоминаю пору, когда у нас созревали лимоны. Вспоминаю, как февральский ветер трепал зеленые, еще не иссушенные зноем листья папоротников. Все патио нашего старого дома было напоено ароматом спелых лимонов.

В феврале ветер по утрам прилетал с гор. Но облака по-прежнему дремали в вышине, у вершин, ожидая теплых дней, чтобы спуститься в долину; над головой сияла чистая синева, а солнце с ветром затевали на земле буйную кутерьму: крутили шумливые вихри, переносили с места на место дорожную пыль, кипели в лаковой листве апельсинов.

И со всех сторон сыпался звонкий смех воробьев. Они расклевывали сорванный ветром лист — и смеялись. Гонялись за мотыльками, обдирая перышки о колючки кустарников, — и смеялись. Такое уж время года.

Февральские утра, до краев наполненные свежим ветром, смехом воробьев, сияющим голубым светом.

В один из тех памятных дней умерла мама.

Мне полагалось бы кричать и плакать. Изломать руки от отчаяния. Ты хотела, чтобы было именно так. Но что делать, если утро звенело радостью? В открытую дверь, разбрасывая ветви плюща, влетал ветер. На голенях у меня, между тонкими жилками, пробивался пушок, а по рукам, когда они случайно касались моих набухших сосков, пробегал горячий трепет. Воробьи играли в свои беззаботные игры. На склонах холмов колыхались под ветром нивы. Мне стало жалко, что мама никогда больше не увидит, как ветер кувыркается в ветвях жасмина, что глаза ее навсегда закрылись для света дня. Но плакать? Зачем?

Помнишь, Хустина? Ты расставила стулья вдоль стены в галерее, чтобы людям, которые придут

Вы читаете Педро Парамо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату