избалованный барчук, просто любит забаву, называемую войной, не более. А от всего, что не может его увлечь, как забава и игра, отворачивается с непосредственностью и простотой дитяти. Может быть — потому, что этот парень еще и вправду — дитя? Может, он еще повзрослеет, прозреет?
Вечерело, когда войско набожного бека подошло к укромной долине среди лесистых холмов, где дымились костры небольшого лагеря. Пири-бек Мухаммед приказал остановиться для ночлега. И вскоре в шатре сераскера собралось несколько человек — осман и молдавских бояр, которые ждали их в этом месте.
— С сим листом, высокородный бек, задуманное свершится без труда, — сказал Ионашку Карабэц по- турецки, извлекая из кожаного футляра и разворачивая перед Пири-беком грамоту, начертанную на золотистом веницейском пергаменте наилучшей выделки. — Писано, можно сказать, любимейшим дьяком воеводы Штефана.
— А печати? — спросил бек, недоверчиво щураясь. — Подделаны?
— Самые что ни на есть доподлинные, славный сераскер, — заверил Ионашку. — Мы сняли их с других грамот и привесили к нашей, да так, что этого не заметил бы сам Тоадер, главный дьяк проклятого Штефаницы.
— Дьяк не заметит — хорошо. А Влайку-пыркэлаб? — с сомнением спросил Винтилэ.
— Тем более, пане Василе. Тем более. Ведь у нас будет живое подтверждение — человек, чья рука это и писала.
— Можно ли до конца верить пленному дьяку? — настаивал Винтилэ.
Вместо ответа Карабэц приподнял полу шатра. Снаружи, прижавшись друг к другу, в свете факелов стояли окруженные мрачной стражей мужчина, женщина и мальчик.
— Твоя милость умеет многое предусмотреть. — Под седыми усами сераскера появилось подобие вежливой улыбки. — Всеведущ, впрочем, один великий аллах. С твоей помощью священный приказ его величества будет выполнен; прими, о боярин, бесценный дар, посланный твоей милости моим повелителем.
— Нашим повелителем, — с глубоким поклоном отозвался Ионашку, целуя и надевая на палец украшенный изумрудом перстень султана. — Желаю твоей милости победы, славный сераскер.
— Что это значит, вельможный боярин? — спросил Пири-бек. — Разве тебя не будет с нами, чтобы насладиться этим торжеством?
— Я разделю его с вами издали, — отвечал Ионашку. — С тобою, великий воин, поедет дальше мой друг и соратник, высокородный пан Кындя с товарищами, боярами старого корня. С тобой пойдут пять сотен наших ратников; каждый из них стоит пятерых, как бешлий его священного величества, султана Мухаммеда. Я же с тысячей витязей поспешу в другое место. С этим, — боярин коснулся грамоты, — ваши милости накроют весь волчий выводок. Я же, с божьей помощью, постараюсь обложить и самого волка, ибо знаю теперь, где он устроил себе логово. Теперь ему уже недолго гулять на воле, без лале великого падишаха.
После ужина — жареной дичи и ракии — беседа продолжалась далеко за полночь. Бояре-предатели — Карабэц и Кындя, бывший постельник Паску и Дажбог-чашник — долго еще обсуждали с османами каждый шаг, который должен был привести их к задуманному. Уже под утро сераскер по обыкновению ушел спать к одному из ближних янычарских белюков. Гостей постарше оставили почивать в шатре, помоложе — отвели с почтением к возам, на которых, забившись под пропахшие дымом бурки, дрожали самые юные и красивые пленницы.
В зеленом шалаше, который, как обычно, поставили для него слуги, боярин Винтилэ лежал до утра на спине, не смыкая набрякших усталостью век, не видя звезд, заглядывавших к нему с небес сквозь ветви и травы. Перед взором боярина стоял белобородый старец, еще недавно с вызовом взиравший на Пири-бека, отважный, бывалый воин, не сломленный годами и горькой судьбой. Старик не узнал боярина, не удостоил его взглядом до той минуты, когда лег с перерубленной шеей в дорожную черную пыль. А может — признал, да не подал виду?
Это был родной дядя боярина Винтилэ, когда-то богатый и гордый немеш, старый пан Кулай, как звали его в их местах. Армаш Петра Арона, Некулай Винтилэ служил покойному верой и правдой и, как говорили, свой рукой срубил голову Богдану-князю, захваченному братом на веселой свадьбе ближнего куртянина. Когда на престоле Молдовы утвердился молодой воевода Штефан, пан Кулай последовал за своим господином в Семиградье, несколько раз спасал его от людей племянника-господаря; после гибели Петра Арона боярин долго еще служил другому вельможному беглецу, логофэту Михулу, пока не поселился на покое в славном Сибиу, благородном городе оружейников-мастеров. Что привело теперь на родину армаша Кулая, ненавидевшего Штефана, всю жизнь боровшегося против воеводы, которого считал узурпатором? Что родило в нем жажду разделить под копытами турецких коней кровавую участь Земли Молдавской, а значит — ее воеводы? Или то был знак старого Кулая еще многочисленной родне, истомленной бесплодной ненавистью к правящему воеводе, как эти иссушенные холмы — невиданным зноем августа?
Утром войско, пополнившееся людьми отложившихся от князя бояр, снова выступило в поход. Табунок прихваченных дорогой пленниц, привязав к деревьям, оставили на месте ночлега: цель похода была близка, женщины теперь могли только помешать. Пири-бек, взглянув на них напоследок, поднял было руку, чтобы сделать обычный жест, но в этот миг встретил взор Юниса. И было в глазах молодого алай- чауша такое, что сухая десница старого фанатика остановилась в воздухе, не подав привычного сигнала к резне.
В тот день двигались быстрее, сераскер то и дело подгонял пеших — застигли опять врасплох небольшое сельцо, не тронутое войной; хаты-мазанки и землянки расположились в стороне от дороги, за узким мыском дубравы, и нужно было острое чутье мунтян, чтобы обнаружить неразграбленное жилье. Да и грабить тут было нечего; может быть, поэтому немногие жители, увидев близящийся отряд, затаились в надежде, что их не заметят.
Сразу занялись, запылали камышовые, соломенные крыши, заполыхала божьей свечкой крохотная бревенчатая церквушка. Крестьян согнали в кучу; тут же, рядом, немногие охотники начали насиловать девок и молодух. Сверкнули на солнце ятаганы — турки и мунтяне готовились порубить остальных.
— Андрей! — дико закричала вдруг одна из женщин, бросившись к рослому янычару, поигрывавшему клинком. — Сынок!
Молодой аскер, недоуменно приподняв брови, обернулся к поселянке. Вокруг обоих с любопытством столпились ратники всех трех племен.
— Сынок! — повторяла женщина, удерживаемая на месте двумя товарищами воина. — Погляди на меня, свою маму, вспомни! Двадцать лет назад налетели на нас татары, убили отца, схватили тебя, еще малого, с сестрой. Христос услышал мои мольбы, ты — живой! Неужто не помнишь мать?!
Разные чувства медленно сменяли друг друга на красивом и тупом, маловыразительном лице солдата отборной турецкой пехоты, на высоком кавуке которого горел дар султана — золотой челенк храбрости. Парень вначале не мог понять, что говорит ему эта женщина, но смутная память о родной речи постепенно начала доводить до сознания ее слова. В голове заклубился туман воспоминаний — о зеленых лесах, о домике с золотистой нивой за плетнем, о женских руках, приносивших ему глиняную кружку с парным молоком, о запахе хлеба, вынутого из куптьора. Неясно вспомнился большой пожар, чьи-то крики, смертная тряска на потной конской спине. Или все это виделось ему позднее, в простой семье анатолийских крестьян, в которой его воспитывали на незыблемых заветах ислама? Чего хочет от него эта женщина? Янычар смутно чувствовал, как прочный, удобный, понятный мир, в котором он жил, казалось, от рождения, с уютной казармой, сытной пищей, добрыми товарищами и начальниками, с походами и битвами, пленницами и добычей, весь славный мир, в котором — вершина — любящий своих барашков храбрый султан, а над ним — пророк Мухаммед и сам аллах, — весь этот мир зашатался вокруг и вот-вот рухнет, оставив его без защиты, в кромешной тьме.
— Чего ты хочешь, женщина? — спросил янычар по-турецки. — Почему зовешь меня странным именем? Я — не Андрей. Я — Ахмет.
— Боже мой, сынок, опомнись! — причитала женщина, вырываясь из крепких рук аскеров. — Андрюша, сыночек!
Толпа вокруг них росла. Сам сераскер, сопровождаемый Винтилэ и Юнисом, подъехал поближе, с