в Камден, туда, где еду и напитки подают в номера.
Мы карабкались по откосу к карьеру Грэнит-Рейл, я смотрел на своих спутников и думал, что, пожалуй, первый вечер того похода никто бы из них не выдержал. Возможно, при свете дня, при наличии подходящей обуви, крепких походных палок или первоклассного подъемника, вроде тех, что работают на горнолыжных курортах, мы бы продвигались с приличной скоростью, но тут только минут через двадцать мучительной борьбы с силой земного притяжения наши фонарики стали выхватывать из темноты отпечатки или даже чудом сохранившиеся шпалы железной дороги, по которой почти сто лет назад перестали ходить поезда, и в воздухе повеяло водой.
Ничто не имеет такого чистого, холодного и многообещающего запаха, как вода в карьере. Уж не знаю, отчего это так. Возможно, дело в том, что в этих гранитных берегах десятилетиями скапливаются осадки и потом подпитываются горными ключами, но, едва узнав этот запах, я снова почувствовал себя шестнадцатилетним. Снова пережил это ощущение, когда за гребнем Небесного пика, двадцатиметрового утеса у карьера Суинглс, сердце екает в груди, и внизу, как подставленная рука просящего, открывается светло-зеленая гладь, и чувствуешь свою невесомость и бестелесность, будто стал бесплотным духом, носящимся над бездной. И летишь вниз, и поток воздуха, как торнадо, бьет навстречу от приближающейся зеленой воды, и граффити с уступов, стен, утесов вокруг взрываются, брызжут красными, черными, золотыми и синими буквами, и за мгновение до касания поверхности оттянутыми носками и плотно прижатыми к бокам руками чувствуешь этот чистый, холодный и неожиданно пугающий запах скопившейся за столетие воды и уходишь глубоко в нее, туда, где свалены эти машины, холодильники и покойники.
Наши карьеры отнимают по одной едва начавшейся жизни примерно раз в четыре года, не говоря уж о трупах, которые сбрасывают сюда под покровом ночи и обнаруживают, если до этого вообще доходит, только через несколько лет. В статьях газет, редакционных и обычных, общественные активисты и безутешные родители не перестают задавать вопрос «Почему?».
Почему дети — карьерные крысы, как мы называли себя в детстве, — чувствуют потребность прыгать с высоты тридцать метров в водоем в два раза большей глубины, на дне которого чего только нет: и непонятно как оказавшиеся тут куски породы, и торчащие вверх антенны машин, и бревна.
Я на такой вопрос ответить не могу. Я прыгал, потому что был ребенком. Потому что отец у меня был редкий поганец, а дома что ни день проходила новая полицейская операция, и мы с сестрой занимались главным образом тем, что искали себе убежища, что, вообще говоря, нормальную жизнь напоминало довольно слабо. Потому, наверное, что, стоя на этих скалах и глядя вниз на перевернутый резервуар с зеленоватой водой, который принимал правильное положение и становился виден тем лучше, чем сильнее вытягивалась моя шея, я чувствовал холодок в животе и мысленным взором осматривал малейшие части собственного тела, каждую косточку, каждый кровеносный сосуд. Потому что чувствовал себя свободным в воздухе и чистым в воде. Я прыгал, чтобы доказать что-то своим друзьям и, доказав и испытывая потребность доказывать еще и еще, искал способы забраться на еще более высокие утесы, чтобы полет к воде продолжался дольше. Я прыгал потому же, почему стал частным детективом, — потому что не хочу заранее знать, что будет дальше.
— Дайте передохнуть, — сказал Пул. Держась за толстый ствол вьющегося растения, он навалился на него так, что пригнул к самой земле, выронил спортивную сумку, поскользнулся и упал на нее, продолжая крепко держаться за ствол.
До конца подъема оставалось около пятнадцати метров. Сразу за ним уже угадывалось зеленое мерцание воды, оно отражалось от темных утесов и маячило, как облачко, на фоне черно-кобальтового неба.
— Конечно, старина, конечно. — Бруссард остановился рядом с напарником. Пул учащенно дышал, положив фонарик себе на колени.
Таким бледным я его ни разу не видел. Он просто светился в темноте. Хрипловатое дыхание процарапывало себе путь сквозь бронхи в темноту, глаза плавали в глазницах, казалось, в поисках чего-то, что никак не могли найти.
Энджи стала рядом на колени, положила руку ему на шею под челюсть и нащупала пульс.
— Вдохните поглубже.
Пул кивнул, выпучил глаза и втянул в себя воздух.
Бруссард присел перед ним на корточки.
— Ты в порядке, дружище?
— Все нормально, — выдавил из себя Пул. — Пустяки.
Пот с лица стекал у него по шее, воротник рубашки стал совсем мокрым.
— Стар я уж таскаться, — он кашлянул, — по горам.
Энджи взглянула на Бруссарда. Тот посмотрел на меня.
Пул покашлял еще. Я посветил фонариком и заметил у него на подбородке мелкие крапинки крови.
— Минуточку, — сказал я и покачал головой.
Бруссард кивнул и вытащил из-под куртки рацию.
Пул схватил его за руку, но так закашлялся, что я уж решил, что приступ будет продолжаться не меньше минуты.
— Не вызывайте, — сказал Пул. — По условию, посторонних быть не должно.
— Пул, — сказала Энджи, — с вами что-то неладно.
Он посмотрел на нее и усмехнулся:
— Все нормально.
— Ни хрена себе нормально, — сказал Бруссард и отвернулся, чтобы не видеть кровь.
— Правда. — Пул пошевелился, сидя на земле, и зажал ствол вьющегося растения в локтевом сгибе. — Идите, ребятки, идите в гору. — Он улыбнулся, но уголки рта, выделявшиеся на фоне бледных щек, заметно дрожали.
Мы стояли рядом и смотрели на него, все понимали, что дело плохо. Лицо стало цвета сырого эскалопа, взгляд блуждал, казалось, он не может ни на чем его сосредоточить. Дыхание вырывалось с хрипом и походило на шум дождя, стучащего по оконному светофильтру. Пул по-прежнему держал Бруссарда за запястье, сжимая крепко, как тюремщик. Он все-таки обвел взглядом наши лица и, видимо, понял, о чем мы думаем.
— Я старый и весь в долгах, — сказал он. — Все будет хорошо. А девочку не найдете — ей конец.
— Я ее не знаю, Пул, понимаешь? — сказал Бруссард.
Пул кивнул и еще сильнее сдавил его запястье, кожа на котором рядом с пальцами Пула покраснела.
— Спасибо за эти слова, сынок. Правда спасибо. Чему я учил тебя в первую очередь?
Энджи перевела луч фонарика с груди Пула на лицо Бруссарда. Он посмотрел в сторону, и его глаза заблестели.
— Чему я учил тебя в первую очередь? — повторил Пул.
Бруссард прочистил горло и плюнул в темноту.
— А? — настаивал Пул.
— Доводить дело до конца, — сказал Бруссард таким голосом, будто Пул отпустил запястье и взял его за горло.
— Всегда, — сказал Пул. Он закатил глаза, указывая ими на гребень холма у себя за спиной. — Поэтому иди заканчивай.
— Я…
— Не смей меня жалеть, парень. Не смей. Бери сумку.
Бруссард опустил голову, уперся подбородком себе в грудь, наклонился, вытащил из-под Пула сумку и отряхнул ее дно.
— Иди, — сказал Пул. — Ну же.
Бруссард высвободил запястье из пальцев Пула, поднялся, выпрямился и осмотрел темневшие вокруг кусты, как ребенок, которому только что объяснили значение слова «самостоятельно».
Пул посмотрел на нас с Энджи и улыбнулся.
— Очухаюсь. Спасете девочку, вызовите эвакуационную группу.