Во сне старший лейтенант дважды вскрикивал.
Аглая Петровна спала плохо, пугалась его коротких, мучительных стонов, пугалась не его, а за него. И стыдилась его разбудить, стыдилась того, что ему станет неловко. А ночь была длинная, бесконечно длинная, поезд подолгу застревал из-за снежных заносов, сипло, словно жалуясь, что ему невмоготу, гудел паровоз, в тишине делалось слышно, как ледяная крупа скрежещет по вагону, по стеклу, по крыше. И было слышно, как бранились проводницы с каким-то подвыпившим пассажиром.
На следующий вечер, когда проехали узловую станцию Ощурье, Аглая Петровна вдруг поняла, что едут они не в Москву.
— Я вам и не говорил о Москве, — не глядя на нее, сказал старший лейтенант. — Это вы сами так решили.
— Так куда же вы меня везете? — с отчаянием в голосе воскликнула она. — Опять…
— Я везу вас в Унчанск, — не в силах лгать ей, сказал Гнетов, — в Унчанск, к Штубу. Полковник Штуб знает вас. Там и Земсков, с которым вы, кажется, партизанили. Там и ваши… родственники…
Она молчала. Она не хотела догадываться о том, что ей станет лучше. Она не хотела радоваться тому, что ее одну отпустят. Ее чуть порозовевшие щеки вновь посерели, глаза погасли. Забравшись с ногами на диван, она замолкла, закрылась одеялом и перестала писать, несмотря на то, что он достал ей еще бумаги. И есть почти перестала, и курить. Молчал и Гнетов, тупо глядя в страницу «Былого и дум». Что он мог ей сказать? Что Штуб ее освободит и тогда она поедет в Москву? Что он мог сказать ей, сам ничего не понимающий в том коловерчении, в которое швырнула его судьба? Чем он мог ее утешить, как мог помочь горю, в которое вновь она погрузилась?
Так ехали они ночь, и день, и еще ночь — вновь конвоир и заключенная, не говоря ни слова друг с другом, неизвестно во имя чего — враги, потому что не только ей, но и ему было горько: он-то знал, какому риску подверг свою жизнь, вступив в эту большую игру, а Аглая Петровна даже не смотрела теперь в его сторону, словно он повинен в ее горе, словно его произволом взята она под стражу, унижена, заключена в тюрьму.
А она почти так и думала. Теперь он вовсе не представлялся ей одним из «Володек». И орденские планки на его кителе не внушали Аглае Петровне никакого уважения нынче, как и изуродованное его лицо. «Может, в детстве обварился», — несправедливо думала она и, хоть чувствовала свою раздраженность, не могла себя побороть, потому и не ела его еду и не курила его папиросы; это все были «штуки», «подходцы», такое и раньше случалось, когда угощали ее иные с виду добрые следователи бутербродами и сладким чаем.
— Станция Горелищи, — прокричала в коридоре проводница, — следующая Унчанск, стоим тридцать минут.
Вновь Аглая Петровна натянула на себя свой ватник, вновь сняла с вешалки пальтушку, истертую и залатанную. «Хоть бы не встретить никого на вокзале! — с тоской и болью подумала она. — Хоть бы не увидел никто, как поведут в черный ворон».
— У меня к вам просьба, — вдруг услышала она свой голос. — Пожалуйста, мне это очень важно, я бы не хотела, чтобы тут видели, как меня сажают в тюремную машину. Я здесь работала, это — невозможно…
В большое зеркало она заметила его взгляд — сурово-несчастный. И, откатив дверь, в которую было вделано зеркало, вышла в коридор. Поезд уже замедлял ход, мелькали огни Овражков, Ямской слободы, ровный ряд фонарей на Приреченской. Из этого города она эвакуировала детей, за этот город умирала в гестапо, здесь, под Гнилищами, убили ее Гришу, председателя Губчека, а теперь ее везут сюда…
— Мешок ваш я взял, — за ее спиной сказал старший лейтенант.
— Дайте мне, — сказала она.
Ей было уже стыдно за то, что она просила его не сажать ее в тюремную машину. Какое это могло иметь значение?
Из распахнутых дверей бил ветер, холодный, но уже весенний ветер Унчанска. Где-то здесь, совсем близко, Володя, Родион Мефодиевич, Варвара. Может быть, следовало послать им телеграмму с дороги? Но на какие деньги отправить? И разве этот разрешил бы? Нет, пусть, все так и должно быть, никто не должен видеть ее в этой пальтушке, несчастную, она не может, чтобы ее увидели такой…
Голова у нее вдруг закружилась, но старший лейтенант не дал ей упасть — он поддержал ее за плечи и сказал негромко:
— Сейчас все пройдет, сейчас вы подышите воздухом, здесь душно было…
«Неужели и это штуки и подходцы? — сквозь звон в ушах подумала она. — Но зачем?»
Поезд уже стоял. Пассажиров в мягком было человек семь, но она нарочно подождала, чтобы все вышли и возле вагона не было никого. Гнетов ее не торопил, словно догадываясь, каково ей. Голова у Аглаи Петровны все кружилась, она вышла, ничего не видя и не понимая.
— Вы тут посидите, а я быстро машину организую, — услышала она его голос, — вот тут, у монумента, скамейки…
Она села, над ней высоко вздымался Сталин с трубкой в руке, освещенный к приходу поезда прожектором. И вокзальные колонны были освещены. Большие, толстые, жирные колонны солидного вокзала, который имел честь представлять собою город Унчанск.
«Здорово все-таки, — подумала Аглая Петровна. — И вокзал, и весь город освещены. Быстро успели. Молодцы!»
— Пойдем, Аглая Петровна, — сказал ей старший лейтенант. — Машина пришла. Легковушка.
Это был трофейный «оппель». Всю дорогу она жадно глядела на свой Унчанск и, словно забыв о том, кто она, спрашивала у шофера, какие это новые здания, что это за улица, которой раньше не было, как называется теперь площадь.
— Имени товарища Пузырева, — сказал Терещенко, — герой войны.
— Саша Пузырев?
— Точно не могу сказать. Обозначено имени А. Пузырева.
— Конечно, Саша, — сказала Аглая Петровна, — я его мальчишкой помню в тридцать шестом, что ли. Приходили ко мне в облоно, исключили за какую-то проделку из школы. Вот чудеса-то! Живой он?
— Слышал, приболел маленько, — ответил Терещенко. — У нас в больнице лежит…
В здании Управления, внизу, возле часового, Гнетова ждал Колокольцев. Они молча, словно позабыв про Аглаю Петровну, обнялись. И тотчас же спохватились.
— Здесь? — спросил Гнетов.
— Здесь, — ответил Колокольцев. — Пойдем.
И сказал часовому, кивнув на Аглаю Петровну и на Гнетова:
— Со мной.
В приемной Штуба Аглаю Петровну ненадолго оставили одну. Потом в дверях появился Август Янович — совершенно такой, каким она помнила его, когда приезжал он в Черный Яр биться за доктора Богословского.
— Входите, Аглая Петровна, — сказал он ей спокойным и ровным голосом. — Ничего, пальто снимете у меня, тут есть вешалка.
В низком и огромном его кабинете жарко пылали поленья в жерле изразцовой зеленой печки. Дзержинский смотрел прямо в глаза Аглае Петровне со знакомого портрета, висевшего над столом. И Штуб смотрел на нее внимательно сквозь стекла своих сильных очков, смотрел молча, словно не зная, о чем с ней говорить.
— Садитесь, — попросил он.
Она кивнула и села.
— Предполагаю, мы вас отпустим домой, — сказал он не садясь, глуховатым голосом. — Прокуратура, я надеюсь, пойдет навстречу, поскольку именно здесь, в Унчанске, имеются доказательства вашей подпольной патриотической деятельности и поскольку тут находятся некоторые люди, которые знали вас в тот период вашей работы…
— Следовательно, я буду полностью реабилитирована?
— Совершенно верно, будете, — с вежливой готовностью подтвердил Штуб, но как-то особенно