— Пойду. В занудливейших стансах начала нашей эры написано, что-де жизнь человека ограничивается ста годами, а ночь занимает половину этих лет, что-де половина оставшейся половины поглощена детством и старостью, а остальное проходит среди болезней, расставаний, похорон близких и тому подобных веселостей. Где же оно — счастье?
— Вы у меня спрашиваете? — тяжело осведомился Устименко.
Богословский стиснул плечо Владимира Афанасьевича ладонью и ушел.
В одиночестве Устименко похлебал чаю, послушал громкий разговор Норы с Волковым.
— Научите меня не краснеть, — сердито говорила Нора. — Просто глупо — по каждому поводу краснею…
— Ну, это не так просто, — значительно ответил Волков, — тут и состав крови играет роль, и кожные покровы, и запас самолюбия…
Нора помолчала, потом осведомилась:
— А может быть, у меня избыток совести?
Слушать было неловко, Устименко поднялся и пошел к окну. Тут схватились в споре Саинян, Нечитайло, Митяшин, Люба Габай и старый Гебейзен. Владимир Афанасьевич застал уже ту часть спора, когда предмет его уловить было невозможно, каждый из спорящих говорил свое и сердился, один только Митяшин был сдержан, хотя тоже, видимо, ни с кем не соглашался…
— Ну и что? — спросил Нечитайло.
— А то, что медицина должна служить пользе больных людей, а не больные люди — пользе медицины, — сверкал глазищами Вагаршак. — Истина прописная. Да надо к тому же непременно учесть, что каждый больной страдает своей болезнью плюс страх. Вас этому не учили? Больной есть больной, а не «случай», да еще интересный или неинтересный.
— Вагаршачок, не ори! — попросила Люба.
— Но я не могу любить всех своих больных! — воскликнул Нечитайло, и его бульдожье лицо стало несчастным. — Я делаю все, что в моих силах, и никто не может меня упрекнуть…
— Я могу, — вмешался Устименко.
— То есть?
— Вы же сочли возможным отбыть на охоту, когда я оставил вас своим заместителем? Было такое дело? Или я ошибся? Нет, не о любви разговор…
Черт возьми, как умел он портить людям настроение своей несдержанностью. Ведь можно было отложить разговор на эту тему до завтра? Или поговорить об охоте вчера?
Нечитайло поморгал, а Гебейзен, сделав вид, что спор продолжается, сказал:
— Я на стороне мой молодой друг Вагаршак. Психическая асептика не менее есть важно, чем, как это сказать по-русскому, чем асептика хирургическая. В хирургической практике очень важно не занести инфекцию, так, правда, верно? Разве не важно не занести травму словом в психологических взаимоотношениях между доктор и больной? Я понятно сказал?
— Это точно! — сказал Митяшин. — Вот тут я полностью поддерживаю. Это — по науке, нас и Ашхен Ованесовна так поучала, если уважаемый врач, то его слово может и облегчение дать и буквально нанести тяжелую травму. Я еще хочу разъяснить свою мысль…
Люба взяла Устименку под руку, отвела в угол, где потише, и сказала шепотом:
— Вы мне не нравитесь, Володя. Так нельзя больше.
— А как можно?
— Вы же ее никогда не любили. Оба вы только мешали друг другу. Так почему же вы словно в воду опущенный?
Он беспомощно смотрел на нее.
— Никуда я не опущенный, — медленно рассердился Устименко. — Может же человек устать?
— Может! — кротко согласилась она. И вдруг, гневно блеснув глазами, сказала: — Но я не могу это видеть. Понимаете? Должен же человек иметь еще какой-то смысл в жизни кроме дела?
— Ну, должен! — со вздохом подтвердил он. — Это в рассуждении, чтобы над столом висел абажур? Бывает, не получается. Вот и у меня не получилось.
Он отошел от нее и издали видел, как она смотрит на него — зло и даже с ненавистью. Черт бы их всех побрал! Какое им дело до того, что его бросила так называемая жена. Оставили бы они его в покое с их чуткостью.
Устроившись в тихом углу, он думал там свои думы и видел, как сначала ушел Гебейзен, как прощался со всеми Щукин, как доругивался Нечитайло с Вагаршаком, как пришла Женя и потянула своего Митяшина домой. И Нора ушла, и ее Волков, наверное, скоро поженятся и будут счастливы…
Когда разошлись все, он натянул халат и прошелся по своей хирургии. Потом навестил Пузырева в онкологическом. Тот оглядел его живо и весело блестящими, довольными глазами и сказал с радостным удивлением:
— Подумайте, доктор, ничего не болит. Только такое чувство, что я вроде с похмелья. Это наркоз? А облегчение — явное. Чувствуется, что лишнее из брюха убрано.
Домой он плелся долго и ужасно удивился, увидев в своей кухне насупленного, с мешками под глазами, Родиона Мефодиевича с таким же мрачным дедом Мефодием. У двери были сложены чемоданы — два получше, один поплоше. Адмирал был в штатском, в кепочке с пуговкой, дед — в военно-морском, доброго сукна, адмиральском, правда без погон и шевронов.
— Примешь пожить? — спросил Родион Мефодиевич сурово. — Мы с батей в гостиницу просились, не пустили, одна дамская особа ответила, что даже коммерсанту из ФРГ от ворот поворот сделала. Ну, я ей, что, может быть, русского адмирала уважит… куда там…
— В толчки! — подтвердил дед. — Хушь плачь, хушь смейся, хушь чего делай. Варька сюда и привезла. Володечка, говорит, допустит под крышу.
Устименко молчал, сжав челюсти. Странное и непривычное понятие «судьба» внезапно, словно пулей навылет, прострелило его.
— Я рад, — сказал он просто, как говорил все и всегда. — Извините, не понял сначала, что к чему. Вам с дедом Мефодием комната, я — тут привык. Сейчас кровати на места водрузим… Погодите, да вы, наверное, поели бы…
— Что ты в кухне — об этом никакой речи быть не может, — не без суровости, но как-то словно бы оттаяв, произнес Степанов, — все в комнате расположимся на казарменном положении. Да оно и не надолго, несколько дней, я надеюсь — утрясется все…
Не более как через час все и тут вполне утряслось. Дед Мефодий, будучи человеком запасливым и ни на что хорошее в будущем не имея привычки надеяться, прихватил в суматохе из Женькиного буфета часть горячительных напитков, которые там обнаружил, и к ним закусок, что по силам было уволочь. Кошелка с продовольствием стояла в сенях. К ужину дед, почувствовав себя здесь вроде хозяином, пригласил и «почтенного старичка» Гебейзена. Тот, несмотря на позднее время и на усталость после сабантуя, вышел, вежливо кланяясь и улыбаясь.
— Шнапс! — щелкая по бутылке пальцем, выложил дед свои познания немецкого языка, благоприобретенные во время оккупации. — Курка, яйки, млеко, жрать?
Пауль Герхардович не без удивления поблагодарил.
— От так, — сказал дед, — с благополучным приездом. Ну, где наша не пропадала, тяпнем, Владимир, да и спать повалимся; хорошо под крышей, а то уж и не чаяли. Что молчишь, ни ответа от тебя, ни привета, как то бревно…
— Я рад, — повторил Устименко, — рад.
— Заколели тут на холоду, тебя дожидаясь, — опрокинув стаканчик и закусывая облупленным яйцом, объяснил дед Мефодий, — даже Варвара Родионовна рекомендовали выпить, как взойдем в избу. И она, бедняга, измерзлась, все башмаками топотала. Сыро, студено…
— Куда же она подевалась? — ни на кого не глядя, спокойным голосом спросил Владимир Афанасьевич. — Почему с вами не вошла?
— Вошла и ушла, — не торопясь ответил адмирал. — Вот товарищ Гебейзен как вернулся, да впустил нас, да сказал, что ты скоро явишься…
— О да, Варья, — подтвердил старый Гебейзен. — Мой первый друг тут. Самый первый.