Замечательный молодой друг!

Вскорости все улеглись. Устименко настоял на своем — вытянулся в кухне на раскладушке и погасил свет. Стоило ему остаться в темноте, как она заявилась — Варвара. Заявилась всегдашняя спутница его жизни, та, которой он жаловался, когда ему было худо, и которой хвастался, когда было чем. Та, которая была его совестью, его несчастьем, лучшей стороной его души и самым близким ему человеком даже тогда, когда он совсем потерял ее. Заявилась — печальненькая, постненькая, такая, какой он желал ее видеть в пору, когда накатывало на него желание учить ее и «поднимать до себя», как она любила выражаться в ту неоцененную, самую счастливую полосу его жизни.

— Дурак! — сказал он себе, переворачивая жесткую подушку. — Дурак, идиот, болван!

Тарбаганья болезнь предстала перед ним, желтые пески Кхары, черные флаги, рвущиеся на ветру, и он сам, заболевший чумой-корью, он, пишущий тогда Варе письмо. Пишущий письмо и плачущий над листом бумаги, сам отторгнувший ее от себя и посмевший осудить — мучитель-ригорист, кретин, упустивший то, что могло сделать из него человека. Кто он теперь? Что он без нее?

— Черт бы все подрал! — выругался Устименко и опять повернул выключатель.

Даже усталость не помогла ему стряхнуть наваждение. И свет не помог. Так при свете он и заснул, и когда мучимый бессонницей Степанов вышел тихонечко в кухню, чтобы попить воды, он увидел на лице Устименки выражение горькой беспомощности, совершенно не свойственное седеющим людям.

Утром, за завтраком, за которым главным человеком стал необыкновенно оживившийся, потому что почувствовал себя необходимым, дед Мефодий, успевший уже пару раз огрызнуться, что-де у него «не десять рук» и что-де «еще бы картошки не пережарить, когда тут не плита, а страмота», — Устименко не выдержал, осведомился, где Варвара.

— Варвара, Варвара, — сказал дед, — ты сметаночки положи в картошки. Я уже и в рынок сбегал, пока вы тут дрыхли, никому и в глаз не стрельнуло — лучок-то зеленый откудова? Дед схлопотал…

Гебейзен, и к завтраку приглашенный, закивал птичьей головой:

— О, замечательно!

— Варвара в Гриднево уехала, — не глядя на Устименку, сказал адмирал. — Тоже замученная: то в Москву тайно от меня ездила, попозже за мной туда примчалась, здесь в больнице со мной. Работает же она, начальство на нее ругается…

Дед вдруг крикнул ошалелым голосом:

— Яички, старый дьявол, позабыл, убей меня, Родион Мефодиевич, яички же в чайнике заварены! Стой, ребяты, не чавкай картохи, с яичками будем, стой-погоди!

— Как ей живется-то там?

— На работе ценят, — не вдаваясь в подробности, ответил Степанов, — вообще, не жалуется.

Как будто об этом спрашивал Устименко?

А ЕСЛИ Я САМ НЕ ПОНИМАЮ?

Начальник АХО товарищ Пенкин к шестнадцати часам полностью выполнил приказание полковника Свирельникова — Гнетов был одет с иголочки, и даже шинель ему успели подогнать в соответствии с его узкими плечами. К семи часам вечера, когда по широким улицам заполярного города засвистала пурга, старший лейтенант закончил оформление документов и на себя и на заключенную Устименко А. П. Очень бледный, с красными глазами, с крепко сжатым ртом, Гнетов наконец вышел к ней в коридор. Аглая Петровна сидела до чрезвычайности прямо и в сумеречном свете маленькой лампешки казалась совсем молодой. Поверх ватника на ней было поношенное пальто, голову она повязала серым вязаным платком, мальчиковые ботинки начистила до блеска, в руках держала «сидор».

— Ну, все, — сказал ей Гнетов и, взглянув на светящиеся стрелки трофейных часов, присел рядом, по обычаю, перед дорогой.

Она смотрела на него сбоку блестящими глазами.

Гнетов вынул пачку папирос, предложил молча ей. Она закурила, все еще глядя на своего странного следователя. Он смотрел в сторону. Огонек папиросы освещал его измученное лицо. «Володьки! — во множественном числе подумала она с горькой жалостью. — Сколько вас на свете, Володьки?»

Трижды он предъявлял документы, покуда они вышли к машине, к «воронку», который дожидался их у ворот тюрьмы. Конвоя не было, Гнетов сам сел с ней в кузов и стукнул кулаком шоферу — поехали-де!

И на вокзале никакого конвоя не было, и в вагоне, почему-то мягком, с ковровой дорожкой и с тихим пощелкиванием отопления, их никто не ждал. Гнетов откатил дверь, пропустил Аглаю Петровну вперед, снял шинель, вышел в коридор и надолго остался там, присоветовав ей устраиваться. «Он везет меня в Москву, — твердо и счастливо подумала она, — иначе быть не может. Но не имеет права со мной разговаривать на эту тему. И я не буду у него спрашивать. Если он не говорит — значит, ему нельзя».

Запах тюрьмы, к которому она привыкла на этапах и в лагере, вдруг показался ей нестерпимым в этом теплом и тихом вагоне. А Гнетов, словно догадавшись об этом, едва поезд двинулся, принес Аглае Петровне склянку одеколона — наверное, бегал в киоск на вокзале. И одеколон, и мыло в красивой обертке, и зубной порошок, и даже щетку зубную — неужели приметил, какая у нее страшная и старая щетка была там, в тюремной больнице?

Не сказав даже спасибо, лишь взглянув на него, на одного из этих Володек, она ушла мыться, а когда вернулась, на столике в купе уже был приготовлен настоящий ужин с бутербродами, с печеньем, с какой-то золотистой рыбкой, нарезанной на бумаге, с подсохшим пирожным и с бутылкой молока, заткнутой бумажкой. И яблоки тоже были — два, два яблока, про которые он сказал, что ей нужны витамины.

За едой они ни о чем не говорили.

Поужинав, она все прибрала со свойственной ей красивой аккуратностью, стряхнула салфетку, выкурила папиросу и, попросив у своего следователя бумагу и карандаш, села писать себе памятную записку в ЦК. Теперь, когда она нисколько не сомневалась в том, куда ее везут, ей надлежало сосредоточиться, чтобы ненароком не забыть ни одну из тех ни в чем не повинных женщин, с которыми сталкивалась она в тюрьмах. Ведь ее везут не из-за нее одной? А если бы даже только из-за нее, то она обязана помнить о других. Она должна рассказать о беззакониях, которые происходят по вине вредителей, засевших в органах, это ее первая обязанность перед партией.

Старший лейтенант читал книгу, она писала, задумываясь иногда ненадолго, вспоминая, постукивая карандашом по белым, ровным зубам. Легкий румянец пробился на ее высоких скулах, ровным светом блестели чуть раскосые глаза. Писала она четко — фамилию, где встретила, суть дела. И, разумеется, — лишь о тех, в невиновности которых была убеждена. Поезд шел не быстро, вагон мягко покачивало, Аглая Петровна писала, иногда понемногу откусывая от яблока. Бумага кончилась, она попросила еще. У старшего лейтенанта больше не было, он пошел просить у других пассажиров.

Когда он вышел, она попила из бутылки молока. В купе стало совсем жарко, поезд стоял на какой- то станции. Дверь в коридор была открыта, в первый раз за столько времени Аглая Петровна ехала как свободный человек и нисколько этому не удивлялась. Все именно так и должно было быть. Все именно так закономерно, как закономерно произошел разгром Гитлера, а как же иначе? Конечно, ее письмо дошло, все остальное не имеет значения…

Из Москвы она даст телеграмму Родиону Мефодиевичу, Владимиру, Варваре. Но пока это неважно, важно не забыть никого, когда ее будут спрашивать в ЦК. Ведь она едет полпредом тех, кто пострадал из-за негодяев типа Ожогина. И она не имеет права на существование, если не выполнит полностью все, что ей надлежит сделать.

Гнетов вернулся с двумя листочками почтовой бумаги и посоветовал ей писать экономнее.

— Буду стараться, — с улыбкой ответила она. — Но ведь ничего нельзя забыть. В ЦК спросят.

Какое-то странное выражение мелькнуло в глазах ее следователя, словно он смертельно устал. И, ничего не сказав ей, он вновь взялся за книгу — это был том «Былого и дум», тот самый, в котором Герцен рассказывает, как свеча Натали горела на ее окне, «так мне горела».

Вы читаете Я отвечаю за все
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату