часов спустя, после ожесточенных торгов, заполучит наконец луковицу Semper Augustus. В последний раз поднимется его рука, в последний раз опустится мелок секретаря, перечеркнув две фигуры тремя линиями и замкнув все вместе в круг, — и цветок будет принадлежать ему. И будет навсегда покончено со страхами и унижениями. Родные встретят его как победителя на улице, усыпанной тюльпанами и другими цветами — красивыми, благоухающими… Праздник продлится до утра, его станут прославлять и восхвалять наперебой, Яспер попросит у него прощения за то, что не ценил его достоинств, Петра — за то, что мешала осуществлению его планов… А когда отец, вернувшись из колоний, увидит нарядный дом, процветающую семью и старшую из дочерей замужем за могущественным соседом, — увидит собственными глазами все признаки того, что род Деруиков поднимается наконец выше всех в наших краях, — он похвалит сына за усердие и скажет со слезами на глазах: «Сынок, я горжусь тобой!».
Виллем грезил бы и дальше, но помешала внезапно поднявшаяся суматоха. Очнувшись, он понял, что идет вместе с другими тюльпанщиками в заднюю комнату, регент ведет его за руку, а костыль остался лежать на скамье.
— Одну минутку, сударь!
— Потом, мальчик мой: если мы проиграем торги — все пропало! После драки кулаками не машут…
Задняя комната «Золотой лозы», в шутку прозванная «Молодильным вином», не могла вместить желающих попасть на торги. Все тут как один утверждали, что намерены участвовать в аукционе, однако сторожу удалось-таки выгнать нескольких тюльпанщиков (а может, даже и не тюльпанщиков), не приписанных ни к одному харлемскому кружку. Зато господина Берестейна и его подопечного он принял как нельзя лучше: вежливо поздоровался с ними, проводил к приготовленным для них стульям в первом ряду, сделал знак секретарю, и тот сам подошел поздороваться и напомнить о том, что он «всегда к услугам господина Берестейна и господина Деруика» и сделает все возможное для того, чтобы луковицу получил «самый достойный». Виллем простодушно радовался тому, как лихо обставил мелкую сошку.
— Вот видишь! — поддержал его Паулюс. — Ты уже сейчас внушаешь уважение, а после этих торгов сделаешься среди тюльпанщиков одним из первых.
Взгляд щедрого на обещания регента скользнул с юноши на его соседа, да и застрял на нем. Тот, как и они сами, величественно восседал в первом ряду, но кресло его было куда роскошнее их стульев, а с обеих сторон от кресла, но чуть поодаль, были поставлены табуреты — для слуг в ливреях. Всех троих, особенно господина в центре, словно сияние окутывало, даже воздух, которым они дышали, казалось, имел другой состав, был более чистым и светлым, да и огонь в камине, скупо освещавший остальных, отдавал троице явное предпочтение. Из-за роскошного костюма хозяина? Из-за тонкого аромата, распространявшегося по залу при малейшем колыхании его кружев? Все в этом великолепном образце человеческого существа, все вплоть до ушных раковин изысканной лепки, до божественно белых, узких кистей рук, производило впечатление высокомерной утонченности, высшей элегантности, не нуждавшейся в чьем бы то ни было одобрении.
Но от чего старший Деруик совсем уже не мог оторвать взгляда — так это от заостренной рыжей бородки незнакомца. Бородка была поистине удивительна: ни один волосок не выбивался, все до единого были уложены в одном направлении. Да как же надо за этой кисточкой из волос ухаживать, думал Виллем, чтобы она всегда оставалась такой ровной? Сколько же часов этот аристократ проводит у цирюльника?
— Кто это? — взволнованно прошептал Виллем, шестым чувством ощутивший опасность.
— Константин Хёйгенс.
— Тайный советник и секретарь принцев Оранских? Тот самый знатный господин, к которому вы хотели меня пристроить?
— Ну да… Я знал, что он в Харлеме, но понятия не имел, что собирается участвовать в торгах… И знаешь, нам это вовсе не на руку.
— Потому что он богат?
— Потому что он влиятелен. Начни с ним торговаться — он обидится, разозлится, а это может навлечь на нас серьезные неприятности… И все-таки нам нельзя отказываться от своего намерения… Ради Semper Augustus стоит потягаться с кем угодно, хоть бы и с подобной особой! — сказал он ученику, и тут же, в ответ на небрежное приветствие Хёйгенса, который чуть приподнял два пальца расслабленно лежавшей на подлокотнике кисти, сдернул с себя шляпу, прижал к груди правую руку и стал угодливо кланяться. В этот момент Виллем случайно встретился с тайным советником взглядом — и окаменел.
Луковицу Semper Augustus оценили в двести флоринов, и это сразу обозлило крупных торговцев: сочтя ставку «позорно низкой», они с гневом предрекали, что эдак торги будут продолжаться бесконечно. Кое-кто собрался даже бросить все это и уйти. Мелкие же коллекционеры, обладатели куда более тощих кошельков — их Паулюс называл рядовыми — наоборот, обрадовались нежданной удаче: отчего ж не получить удовольствие, хотя бы даже и просто участвуя в аукционе и оспаривая у матерых цветоводов такое чудо? Благодаря этому на первом круге взметнулись вверх все грифельные доски… и сразу бросилось в глаза отсутствие одной — доски благородного господина Хёйгенса. Тот, похоже, вообще не заметил общего волнения: приняв изящную позу, он рассматривал ровный ряд пуговиц на собственном рукаве.
— Вот истинный вельможа! — восхитился Паулюс.
— Но почему он не делает ставок?
— Из гордости. Для него было бы бесчестьем так рано вступить в спор! Потерпи немного — ставки начнут расти, мелкая сошка — отступать. Зал уже не будет напоминать грядку, засеянную обычными цветочками, от всего изобилия грифельных досок останется три-четыре, и вот тогда-то, бьюсь об заклад, среди них окажется доска Хёйгенса.
Паулюс как в воду глядел. Чем дальше, тем меньше поднималось досок. Так постепенно затягивается скользящая петля: сначала от шумной толпы осталось только три круга тюльпанщиков, затем два и, наконец, один тесный кружок вокруг секретаря, только серьезные претенденты на Semper Augustus — доказательство, что места в зале с самого начала распределялись разумно. Взгляд владельца луковицы, сидевшего в кресле рядом с большой доской, был точь-в-точь как у вола на пастбище. В правой руке крестьянин держал кружку пива, из которой отпил всего глоток, пена в ней перестала сползать через край и теперь с тихим шорохом оседала, а в кулаке левой он с такой силой сжал луковицу тюльпана, что, казалось, еще чуть-чуть — и раздавит. Он не только не доверил свое добро секретарю, как требовали правила, но и не захотел показать его собравшимся. Беспримерная милость была оказана только Паулюсу ван Берестейну и еще нескольким крупным цветоводам: перед их глазами на ладони крестьянина мелькнула черная грязная луковица, но кулак — как тяжелая дверь несгораемого шкафа — сразу же захлопнулся, и с этой минуты Маттейс Хуфнагель просто молча наблюдал за ростом своего богатства, ничем не показывая, что его это интересует или радует. Напротив, казалось, будто его одолевает скука: веки опускались сами собой, рот раздирала неудержимая зевота, — и у многих участников битвы это вызывало недоумение и досаду.
— Да что он — из другого теста, что ли? — возмущались тюльпанщики. — Достанься мне хотя бы треть флоринов, которые ему предлагают, я сплясал бы гальярду на столе и угостил бы всех ужином!
Терпение собравшихся начинало истощаться. Ни один цветовод не мог припомнить ни таких долгих торгов, ни такого спора из-за одной-единственной луковицы. Служанка трижды долила масла в лампы, трижды перевернула песочные часы на стойке. То и дело открывали новый бочонок, и он тут же пустел: всех терзала жажда, а вино умеряло огорчение покидавших торги и помогало держаться тем, кто еще не выбыл из состязания. Непьющие курили трубки — у всех одинаковые — или шумно нюхали виргинский табак. Горшок с раскаленными углями переходил со стола на стол, пока не остынет, а стоило остыть, сидевший у камина слуга набивал его новыми головешками и снова запускал по кругу. Перемещения этого горшка отмеряли время лучше, чем песок в почти уже невидимых за облаками дыма часах. Тюльпанщики привыкли к кружению маленькой жаровни, и им начало казаться, что, может, она так и будет кружиться вечно и они так и вступят в мрачные пределы ночи, грея свои почерневшие трубки.
Никто, конечно, не ждал, что господин Хёйгенс подстегнет торги: он сидел так же тихо, как продавец, и весь вечер только и делал, что теребил бахрому на своей одежде. Каково же было всеобщее изумление, когда он вдруг выпрямился в кресле и очень отчетливо произнес тонким, нежным голосом:
— Моя цена — десять тысяч гульденов.
Один из его слуг записал сумму на грифельной доске и поднял доску повыше, чтобы никто не усомнился в серьезности предложения.