Что может враг? Разрушить и убить. И только-то? А я могу любить, а мне не счесть души моей богатства, а я затем хочу и буду жить, чтоб всю ее, как дань людскому братству, на жертвенник всемирный положить. Грозишь? Грози. Свисти со всех сторон. Мы победили. Ты приговорен. Обстрел затих. Зарею полон город, сменяются усталые дозоры, на улицах пустынно и светло. Сметают в кучи дворники стекло, и неустанным эхом повторен щемящий, тонкий, шаркающий звон, и радуги бегут по тротуарам в стеклянных брызгах. В городе весна, разбитым камнем пахнет и пожаром, в гранитный берег плещется волна, как сотни лет плескалась. Тишина. …О девочка с вершины Мамисона, что знала ты о счастии? Оно неласково, сурово и бессонно и с гибелью порой сопряжено. Пред ним ничто — веселье. Радость — прах. Пред ним бессилен враг, и тлен, и страх. Оно несет на крыльях лебединых к таким неугасающим вершинам, к столь одиноким, нежным и нагим, что боги позавидовали б им. Я счастлива. И всё яснее мне, что я всегда жила для этих дней, для этого жестокого расцвета. И гордости своей не утаю, что рядовым вошла в судьбу твою, мой город, в званье твоего поэта. Не ты ли сам зимой библейски грозной меня к траншеям братским подозвал и, весь окостеневший и бесслезный, своих детей оплакать приказал. И там, где памятников ты не ставил, где счесть не мог, где никого не славил, где снег лежал, от зарев розоватый, где выгрызал траншеи экскаватор и динамит на помощь нам, без силы, пришел, чтоб землю вздыбить под могилы, там я приказ твой гордый выполняла… Неся избранье трудное свое, из недр души я стих свой выдирала, не пощадив живую ткань ее… И ясно мне судьбы моей веленье: своим стихом на много лет вперед я к твоему пригвождена виденью, я вмерзла в твой неповторимый лед. …А тот, над кем светло и неустанно мне горевать, печалиться, жалеть, кого прославлю славой безымянной — немою славой, высшей на земле, — ты слит со всем, что больше жизни было — мечта, душа, отчизна, бытие, — и для меня везде твоя могила и всюду — воскресение твое. Твердит об этом трубный глас Москвы,