улыбался сдержанно, тонко, как будто чего-то выжидая и спрашивая.
— Боже мой! — сказала мать с почти религиозным ужасом и пошла на него, простирая руки.
Я быстро взглянул на неё — лицо у матери было вытянувшееся, не выражающее ничего, кроме одного безграничного удивления и если радости, то радости смутной, невыявившейся и только готовой вот- вот прорваться. Приезд дяди как будто придавил её своей неожиданностью и значимостью.
Я посмотрел на отца. Он сидел, глубоко уйдя в кресло, глупо полуоткрыв рот, и смотрел на вошедшего растерянно и беспокойно.
Я повернулся к Курту. Курта уже не было.
— Ну, ну, Берта! — сказал вошедший, простирая руки, и тут мать бросилась к нему.
Он схватил её за виски и мгновение неподвижно смотрел ей в лицо. Потом привлёк к себе и звучно поцеловал в обе щеки. Затем отодвинул от себя её голову, посмотрел и сказал:
— Нет, нет, совсем изменилась.
И ещё раз поцеловал — в самые губы.
— Господи, Господи! — говорила мать, и голос у неё был как у человека, подавленного неожиданным и незаслуженным счастьем. — Дай хотя бы посмотреть на тебя... Нет, тот... тот, прежний... Постарел только немного... Вон серебряные нитки в волосах, тут морщинки... А так всё такой же... Но когда же ты приехал?.. Ведь мы ждали тебя ещё неделю тому назад... А ты...
— Ну как же, — сказал дядя, — я ведь в письме писал, когда!
Он улыбнулся, теперь уже счастливо, ясно и широко.
— Господи, Господи! — повторяла мать, не отрываясь от его красивого, чисто выбритого и бледного лица. Казалось, что она всё ещё не может опомниться от радости. — Ты бы хоть известил «молнией», ведь и комната-то для тебя ещё...
— Да что комната! — отмахнулся дядя. — Моё дело солдатское, я, знаешь... Но подожди, я ещё с профессором не поздоровался.
Он отодвинул мать, и тут я каким-то верхним чутьём понял, что она нарочно удерживала дядю, чтобы дать опомниться и собраться с мыслями отцу.
— Да, да, как же, как же! Леон! Леон! — в её голосе явно прозвучали нотки беспокойства.
Она бегло, но пристально взглянула на отца, и он уже вставал с кресла, нелепо растопырив руки, и шёл к дяде. Дядя смотрел на него своими очень ясными, рысьими глазами.
— Профессор! — сказал он наконец негромко, каким-то надорванным, шедшим из самой глубины, голосом. Потом шагнул и остановился, выжидая.
— Ну, ну, голубчик! — сказал отец, подходя и тряся протянутую руку. Ну, ну, здравствуйте, здравствуйте!
Они неловко обнялись, и дядя поцеловал отца в лысину.
— Сколько лет прошло, а вы всё ещё такой же красавец, — сказал отец.
— А всё-таки он постарел! — сказала мать, гладя дядю по плечу. Сколько тебе лет, Фридрих? Уже больше сорока пяти?
— Ну, постарел, — улыбнулся отец, всё ещё не выпуская дядю. — Нисколько он не постарел, такой же, как и был. Вот я так, верно, стал уже старым псом... Ведь как-никак, а мне уже шестьдесят стукнуло.
Дядя смотрел на него, улыбался и молчал.
— Господи, — вдруг всполошилась мать, — ты ведь ещё и племянника не видел! Ганс, Ганс! — обратилась она ко мне.
Но тут дядя широко шагнул, схватил меня легко на руки, подбросил ещё и, держа перед собой (какой он был сильный: он держал меня на весу, и руки его даже не дрожали!), сказал:
— Ого, какой кавалер! Сколько же ему лет, Берта?
— Двенадцать исполнилось, — гордо ответила мать, глядя на нас с некоторым беспокойством.
— Кавалер, кавалер! — повторил дядя. — Ну, давай знакомиться. — И он крепко и, как мне показалось, искренне расцеловал меня в обе щеки. — Берта, а он, наверное, не знает меня, — повернулся он к матери. — А? Ведь не знает?
— Ну, что ты, Фридрих, — обиделась мать, — родного дядю — и вдруг не...
— А всё-таки и не знает! — весело решил дядя. — Не знаешь ведь, кавалер, правда? Я молчал.
— Ну, конечно, правда. Так вот, разреши тогда представиться: твой родной и законный дядя, то есть брат твоей матери, Фридрих Курцер, которого ты обязан любить! Запомнишь это, малыш?
— Запомню, — сказал я, и мне почему-то стало очень смешно.
— О, молодец, люблю сговорчивых людей! — похвалил меня дядя. — Я тоже, хотя и не знал твёрдо о твоём существовании, но... — он быстро взглянул на мать, — но тем не менее привёз тебе кое-что интересное. Ну, теперь это там, в автомобиле, а завтра... Да! — обернулся он к матери. — Надо распорядиться с моими вещами, я с собой взял только самое необходимое — два чемодана и одного слугу, больше ничего и никого со мной нет.
— А охрана? — неожиданно спросил отец.
— Охрана чего? — не понял дядя и опустил меня на пол. — Про какую вы охрану говорите?
— Ну, ваша, личная охрана, — улыбнулся отец.
— А, вы вон про что! — наконец раскусил дядя. — Ну нет, вы меня, наверное, не за того принимаете. Я только солдат, и никакой охраны со мной нет.
— Ну! — обиженно вскинулся отец, готовясь, очевидно, протестовать против ложной скромности дяди. — Я же отлично знаю...
— Марта, Марта! — закричала в это время мать. — Ведь тебе, наверное, надо умыться с дороги? Леон, что ты говоришь глупости, — быстро обернулась она к отцу, — какая ещё охрана? Что, Фридрих на фронт, что ли, приехал?
— Именно! — весело воскликнул дядя. — Умница, Берта! Никакой охраны! Два чемодана, игрушка племяннику да старый попугай камердинер — вот и весь мой багаж!
Отец раскрыл было рот.
— Марта, Марта! — снова закричала мать. — Да где же она, Господи!
Но Марта уже стояла у порога комнаты, улыбаясь сдержанно и радушно.
— Всё приготовлено, — сказала она почтительно и важно.
— Можно уже вносить вещи... — заторопилась мать. — Да, опять забываю, что ты ещё не умылся с дороги, ей-Богу, совсем потеряла голову. Идём же, идём же в комнату. Господи, куда же Курт девался? Курт! Курт!
— Слушай, да ты не беспокойся, не беспокойся, Берта, у меня же есть человек! Он всё сделает... Не трогай же своего Курта!
— А, — поморщилась мать, — как же так? Только что он был тут...
— Вы его лучше, верно, не трогайте, сударыня, — сказала Марта, — толку из него всё равно не получится. Он лежит на клумбе, у него опять припадок.
— Эпилептик? — спросил дядя, проходя за матерью.
— Нет, просто слабое сердце, — ответила мать. — Но скажи же мне, пожалуйста, когда же ты...
Через открытую дверь вошёл шофёр, таща два огромных чемодана, и за ним камердинер дяди в чёрном пальто и какой-то очень фасонной, но не совсем новой, мягкой, островерхой шляпе. Он нёс большую коробку, завёрнутую в серую бумагу. Но зря, совершенно зря дядя называл его старым попугаем.
Никак на попугая он не походил. Наоборот, это был ещё очень крепкий, жилистый мужчина, лет сорока пяти, с великолепными ибсеновскими бакенбардами и очень неподвижным, холёным лицом. Войдя, он поклонился сначала отцу, потом матери и наконец мне. Но на Марту, стоящую около двери, он даже и не взглянул и прошёл мимо, важно пронося в комнаты свой тонкий, одеревеневший корпус.
Когда все ушли, отец снова сел в кресло и стал поправлять фитиль у лампы.
— Да! — сказал он, во что-то вдумываясь. — Да, вот оно, это самое!
На открытой книге лежала ночная бабочка с острыми, блестящими крыльями. Отец осторожно поднял её и положил на ладонь. Бабочка была уже мертва.
— Ну вот и началась новая, счастливая жизнь, — сказал отец, задумчиво рассматривая эту бабочку, и вздохнул. — Новая... Счастливая...