их сносной едой и свежим воздухом, проследить, чтобы им вовремя меняли постельное белье. Я знаю, что этих бедолаг надо загрузить посильным для них трудом — они могут вязать, прясть или рисовать картинки, внушенные им их больной фантазией. Это все. Вот уровень наших сегодняшних познаний в психиатрии. Не менее ужасно то, что я прекрасно живу, — меня очень хорошо кормит такая, с позволения сказать, профессия. Поведение Сарториуса было — если так можно выразиться — избыточным. Я внятно излагаю свои мысли? Какое бы передовое мышление ни стояло за его поведением — оно было избыточным, безумно избыточным, безумным в буквальном смысле этого слова. Была и более трудная проблема — должна ли широкая публика знать о работах Сарториуса? Смогла бы она переварить этот шок? Наш город и так за короткое время пережил несколько потрясений. Возник вопрос, сможет ли он пережить еще одно без существенного ущерба для себя. Окружной прокурор в достаточной степени посвятил нас в то, что будет после того, как мы признаем Сарториуса вменяемым. Как только дело передадут в суд, правовая машина заработает на полных оборотах… Предварительные слушания придется проводить в здании суда, куда допустят прессу… Ну, короче, вы представляете себе последствия.
— Но Сарториус находился под покровительством Твида.
— К тому времени с Твидом было покончено.
— Итак, вы знали, что Сарториус вполне в своем уме?
— Да нет же! Я как раз стараюсь объяснить вам, что его нельзя было назвать вменяемым и душевно здоровым. Мы не понимали многого в этом случае — я имею в виду случай заболевания доктора Сарториуса. Вы можете назвать вещи, которые он творил, нормальными? Нормальность — это такой же термин, как, скажем, добродетель. Вы возьметесь дать клиническое определение добродетели? Как это вино в моем стакане — прекрасное вино, добродетельное, добродетельнейшее, очень винное вино. Вы меня понимаете?
— Вы побывали в водонапорной башне?
— Да.
— Каковы ваши впечатления?
— Мои впечатления? У него там были такие приборы и машины, о которых мы не имели ни малейшего представления и никогда прежде не видели. Он сам все это изобрел. Аппарат для переливания крови. Мы только теперь приходим к пониманию того, как следует переливать кровь и какими правилами при этом руководствоваться. Мы нашли аппарат для регистрации активности головного мозга. Он использовал в диагностических целях жидкость, извлеченную из спинномозгового канала… Он оперировал этих стариков. Он удалял их пораженные органы и подключал к аппаратам, которые заменяли функции больных органов. Сарториус разработал способ определения групповой принадлежности крови, для ликвидации злокачественного заболевания крови Сарториус практиковал пересадку костного мозга. Но не все… не все было столь блестящим… Одновременно с взлетами у него были и падения… Он наделал немало откровенных глупостей, впадал в настоящий метафизический бред, занимался косметической терапией. Он испытывал так много методов на своих стариках, что подчас не мог разобраться, какие из них действуют, а какие — нет. Не все в его работе было триумфом… Судя по последним его записям, незадолго до ареста он занялся опытами на животных и пытался пересаживать сердце от одного животного другому.
— Вы сожгли его записи? Ну признайтесь, ведь вы это сделали?
— Вы спрашивали о моих впечатлениях. Я сидел на скамейке в этом его парке и думал, что, скорее всего, попади я сюда, я не меньше тех стариков подпал бы под влияние его… гения. Иметь постоянно в своем распоряжении служанку для удовлетворения всех прихотей… жить в этой пасторальной идиллии… на «научных» небесах Сарториуса, жить в тупой бездумной радости и испытывать какое-то животное счастье от уверенности в том, что меня одаривают вечной, непреходящей юностью. Когда я сидел в парке доктора Сарториуса, я думал о том, что напоминает мне это уютное помещение… Потом до меня дошло — это было так похоже на маленький уютный зал ожидания в здании какого-то европейского вокзала. Тогда мне в голову пришла страшная мысль, что, будь у меня побольше мужества, я, пожалуй, последовал примеру этих старых негодяев. Да, я сделал бы то же, что сделали они.
— Значит, доктор Сарториус забирал кровь, костный мозг, вещество желез у детей, чтобы продлить существование своих старых и больных пациентов, которые иначе неизбежно бы умерли? — спросил я.
— Да.
— Значит, эти старые негодяи, как вы выразились, вручили Сарториусу свои состояния, надеясь, что тот сделает их бессмертными?
— Да.
— Дети умирали в приюте?
— Они никогда не умирали от руки Сарториуса.
— Что вы хотите этим сказать?
— Дети никогда не умирали от тех процедур, которые выполнял доктор Сарториус. Он забирал органы у детей, погибших в какой-либо катастрофе; он забирал органы и ткани у детей, умерших в приюте от страха. От этого умирали дети, в ком был очень слаб инстинкт выживания. Физическое же здоровье детей никогда не страдало по вине доктора Сарториуса. Так он, во всяком случае, утверждал. Это же следует из его записей… Да, кроме того, все проверки и раньше показывали, что дети в Доме маленьких бродяг обеспечены отменным уходом и находятся в добром здравии.
Глаза доктора Гамильтона налились кровью, он вперился в меня очень недобрым взглядом.
— Скажите мне, Макилвейн, скажите, уж коль вы вообразили себя таким праведником. Скажите, что мы замяли это дело, не правда ли, вы хотите сказать это?
Он подался вперед всем своим мощным телом, опершись о стол мускулистыми руками, распиравшими рукава рубашки. Он прижал ладони к груди.
— Мне кажется, что в вас есть что-то от историка. Вы помните, как преследовали врачей? Вы помните, как бандиты линчевали студентов Колумбийского университета за то, что они в своих прозекторских вскрывали тела умерших?
— Но ведь это было больше ста лет тому назад, — попробовал возразить я.
— Только не говорите мне, что за это время мы ушли далеко вперед, — проговорил доктор Гамильтон.
Глава двадцать седьмая
Я полностью отдаю себе отчет в том, что вы можете воспринять мой рассказ как изощренное свидетельство моего собственного безумия. Мое мнение отнюдь не безосновательно. Сейчас я старик, и окружающая действительность, должен признаться, сливается перед моими глазами, как спицы бешено крутящегося колеса… Имена и лица людей, даже тех, кто был некогда близок, становятся чужими и расплывчатыми, что подчас придает им известное очарование. Привычный вид, например, вид залитой солнечным светом улицы, на которой вы живете много лет, вдруг пробуждает некие смутные образы людей, их давно уже нет, и они не в состоянии объяснить, почему вдруг вздумали явиться вашему мысленному взору… Многие слова звучат по-иному и приобрели неведомые вам значения. Вы с удивлением узнаете что-то о вещах, которые кажутся вам новыми, до тех пор пока не осознаете, что давно их знали, просто вам было не до них, вы не замечали их присутствия. Когда мы молоды, мы не способны представить себе, что в старости нам придется бороться за обладание тем, чем в юности мы владеем, сами того не замечая… Время отучает нас от мысли о том, что все дается нам свыше — просто так — как добродетельным, так и порочным, что мы рождены с предопределением — кому наслаждаться своей добродетелью, кому мучиться от своих пороков. И только потом осознаем, что все это следствие нашей собственной нравственности.
Как бы то ни было, я уже много лет живу все в том же доме на Греймерси-парк и все соседи знают, что я вполне здравомыслящий и ответственный гражданин, хотя иногда со мной бывает трудно общаться. Надо сказать, что я чересчур благопристоен, особенно если учесть, что я прожил жизнь, довольствуясь теми результатами, коих я достиг на зыбком поприще газетной журналистики. Если бы я был сумасшедшим, то неужели был бы лишен каких-то фантастических желаний? Мне кажется, что сумасшествие — своего рода назойливость, хватание окружающих за пуговицы и рукава. Если это так, то я готов поставить под вопрос