разглядел нечто, находившееся в траве недалеко от нижней части спуска.

Я сделал несколько шагов к реке, мои брюки тотчас намокли, соприкоснувшись с сырой травой. После дождей раскисла и земля, превратившись в некое подобие болотной жижи. Однако я был вознагражден за эти неудобства. В траве стоял плетенный из ротанга шезлонг, на котором лицом к реке сидел труп Огастаса Пембертона. Тело было мокрым с ног до головы, голые, посиневшие ступни сведенных последней судорогой ног торчали из штанин, пальцы ног были устремлены кверху, руки мирно сложены на груди — спокойная кончина человека, жизнь которого искусственно поддерживалась симбиозом денег и науки. Голова его склонилась набок под собственной тяжестью, и на шее была хорошо видна громадная жировая шишка, которая сохранила свои внушительные размеры, несмотря на то что жизнь покинула тело ее хозяина. Я не испытывал ни малейшего страха, напротив, любопытство толкало меня поближе подойти к телу, чтобы лучше разглядеть его при сумеречном, убывающем свете. Кожа была туго натянута на кости черепа и приобрела пурпурно-синюшный оттенок… лицо трупа не было лицом живого человека, потеряв свои характерные, присущие только Огастасу черты… Неужели когда-то это лицо внушило любовь или какое-то ее подобие такой женщине, как Сара Пембертон? Неужели оно могло заронить чувство поклонения в сердце юного Мартина Пембертона? Я постарался мысленно приписать тираническую волю этим останкам, но тщетно… Тело Огастаса стало лишь частью окружающей природы.

Мрак продолжал сгущаться, поднялся холодный ветер. Я окликнул Донна. Капитан подошел и опустился перед телом на колени. Потом он поднялся и стал внимательно оглядываться в разных направлениях. Было такое впечатление, что в трупе Огастаса Пембертона не хватало какой-то детали. Казалось, что ветер приносит с собой тьму. Нас окутала непроницаемая чернота наступившей ночи.

— Нам нужен свет, — сказал Донн и начал подниматься вверх по склону.

Я продолжал стоять возле шезлонга, словно для меня он был единственным ориентиром в этом мире мрака. Моя опора, моя крепость. Я всегда очень четко отличал Природу от Города. Но в том положении, в каком оказались мы, всякая логика потеряла значение. Единственное различие, которое имело смысл, — это различие между провидением всемогущего Господа и… кабинетом главного редактора, то есть моим кабинетом. Мне страстно захотелось оказаться в кабинете главного редактора «Телеграм» и послать наборщикам готовую историю происшедшего. Только бы не оставаться в этой глуши. Я и глушь — две вещи несовместные.

Я испытывал в тот момент какое-то извращенное восхищение мистером Пембертоном… и его сотоварищами по посмертному клубу — мистером Вандервеем, мистером Карлтоном, мистером Уэллсом, мистером Брауном и мистером Прайном. Мне теперь казалось, что Сарториус, несмотря на свои поистине королевские достижения, был всего-навсего их слугой, лакеем. Это они, а не он, путешествуя в омнибусе по Бродвею, известили мир о том, что в мире нет ни смерти, ни жизни, а есть только извечная борьба между ними.

Действительно, когда состоялись судебные слушания, в ходе которых решался вопрос, следует ли поместить доктора Сарториуса в лечебницу для умалишенных или предать его суду, один из трех приглашенных на процесс в качестве экспертов психиатров, доктор Самнер Гамильтон, высказался именно в таком духе. Он заявил, что положение Сарториуса было подневольным — он служил богатству. Но об этом я еще расскажу подробнее. Тем временем вернулся Донн. В руке он держал керосиновую лампу, которую нашел в хижине садовника. В свете лампы я увидел, что седые волосы Огастаса были откинуты со лба и образовывали на макушке какое-то подобие гребня.

— Кто-то закрыл ему глаза, — произнес Донн и направился к оконечности спуска к реке.

Я уже упоминал раньше, что к обрывистому склону вела узкая тропинка, в конце которой начинались деревянные ступеньки лестницы, по ней можно было спуститься через обрывистый берег к воде. С верхней площадки в тусклом свете лампы нам удалось разглядеть, что перила лестницы сломаны. Под лестницей мы с трудом разглядели парусную шлюпку, которая качалась на волнах, удерживаемая у берега якорем. Обвисшие паруса болтались, как тряпки, под сильными порывами ветра.

Я остался наверху, а Донн по лестнице спустился к шлюпке. Свет керосиновой лампы становился все ярче, как светящаяся точка, но тем кромешнее казалась обступившая меня тьма. Я не видел ничего, кроме светящейся точки, спускавшейся все ниже и ниже к воде. Донн остановился и окликнул меня, предложив присоединиться к нему. Капитан крикнул, чтобы я держался за стенки, к которым прижимались ступеньки, и поосторожнее ступал на них, чтобы не упасть. Я последовал его призыву и начал спускаться.

Я присоединился к Донну, который стоял на площадке, на расстоянии одного лестничного пролета до воды. Мы осторожно спустились к реке.

На песчаном берегу лежал человек, голова его была почти расплющена о землю тяжелым матросским сундучком, который труп продолжал сжимать в объятиях, как прижимает к груди любовник предмет своей нежной страсти. Донн спокойно объявил, что это Тейс Симмонс. Кругом были кровь и куски человеческой плоти. По-видимому, Симмонс ударился головой о камень, скрытый под песком. Один глаз от удара выскочил из глазницы. Мы освободили сундучок от мертвой хватки закоченевших рук. На петлях крышки не было замков, и сундучок с громким щелчком открылся. Донн откинул крышку ящика до конца… Сундучок от самого дна до верха был наполнен стопками зеленоватых долларов, сертификатами федерального золотого займа самого различного достоинства, золотыми монетами и всякой мелочью, не стоившей и доллара. Донн тихо заметил, что, очевидно, не все состояние мистера Пембертона ушло на оплату экспериментов Сарториуса по вечному продлению жизни, кое-что осталось, и не так мало.

— Коварство и хитрость до конца, — сказал Донн вместо надгробной речи.

В его словах даже проскользнуло нечто вроде уважения, правда, я так и не понял, к кому оно относилось — к вечному фактотуму Симмонсу или к его старому хозяину.

Глава двадцать шестая

Согласно законам штата Нью-Йорк в те времена — а, насколько мне известно, в наши дни дела обстоят точно так же — для помещения больного в психиатрическую лечебницу, если такая госпитализация производится не по требованию родственников, необходимо обследование пациента несколькими квалифицированными врачами-психиатрами, которые подтвердили бы уместность и правильность такой госпитализации. У Сарториуса не было ни одного живого родственника. Врачи Блумингдейлской психиатрической школы рекомендовали поместить Сарториуса в Нью-Йоркский государственный институт судебной психиатрии для социально опасных душевнобольных. По этой причине создали комиссию врачей, которую сами психиатры называли очень деликатно и остроумно — coinmissio de Liifiatiko Inquirendo[10]. Организация такой комиссии заняла всего несколько недель. Для нашей медицины это была поистине фантастическая расторопность! Заседания комиссии не приравнивались к судебным слушаниям и могли быть, по положению, закрытыми. Я был просто вне себя. Как я ни старался, я не смог попасть на заседания пресловутой комиссии по делам преступных лунатиков. Единственное, что мне удалось узнать, — это то, что члены комиссии посетили водонапорную башню, чтобы ознакомиться с оборудованием, которое использовал Сарториус в своей работе. Врачи вызвали для дачи показаний Мартина Пембертона и… преподобного Чарлза Гримшоу, которого терзала одна только мысль о том, что Сарториус может избежать суда, будучи признанным умственно неполноценным. Донн на заседания комиссии приглашен не был, впрочем, так же как и я.

Дебаты комиссии не были опубликованы, так как протоколы не велись. Доклад комиссии и ее решение были опечатаны судебным решением и не публиковались до сего дня. Но позвольте мне высказать мои соображения о способах помещения больных в упомянутый институт. Решения о госпитализации принимает некая комиссия, то есть учреждение… и какой бы представительной и уважаемой они ни была — ее разум ни в коем случае нельзя считать полностью человеческим разумом, хотя отдельные члены комиссии, несомненно, обладают таким разумом. Если бы этот коллективный разум был человеческим, он сохранил бы способность удивляться, столь присущую человеку. Если бы этот разум был человеческим, он испытывал бы побуждения, которые оказывают воздействия на решения, так как идеи, вызывающие побуждения, могут быть благородными или низкими, а в глазах разумного человека это достаточный повод для того или иного действия. Но у коллективного разума учреждения приводится в действие только одна

Вы читаете Клоака
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату