— Предатели! — возбужденно вскричал Людовик. — Их необходимо задержать; мой брат отрекся от заговорщиков и раскаялся, но прикажите арестовать герцога Буйонского.
— Слушаю, государь.
— Это будет нелегко, ведь он находится под защитой итальянской армии.
— Головой ручаюсь за его арест, государь; но нет ли других виновных?
— Кто же?… О ком вы?… Сен-Мар? — запинаясь, спросил король.
— Вот именно, государь.
— Понимаю… но… мне кажется, можно было бы…
— Выслушайте меня, — неожиданно воскликнул Ришелье громовым голосом, — с этим необходимо покончить, и сегодня же. Ваш фаворит открыто выступил во главе своих приспешников; выбирайте между им и мною. Выдайте ребенка мужчине, или мужчину ребенку, середины быть не может.
— Но… чего же вы потребуете, если я предпочту вас? — спросил король.
— Головы Сен-Мара и головы его советчика.
— Никогда… Это немыслимо! — проговорил король с ужасом, впадая в ту же нерешительность, что и во время разговора с Сен-Маром о Ришелье. — Он мой друг точно так же, как и вы; при мысли о его смерти сердце мое обливается кровью. И почему вы не могли ужиться с ним? К чему эти распри? Они-то и довели его до крайности. Вы повергаете меня в отчаяние: и вы и он делаете меня несчастнейшим из людей!
Говоря это, Людовик закрывал лицо руками и, быть может, даже лил слезы; но непреклонный министр следил за ним, как следят за жертвой, и безжалостно, не дав королю ни минуты передышки, воспользовался, напротив, его смятением.
— Так ли вы выполняете заповеди господни, преподанные вам устами вашего духовника? — спросил он суровым, холодным тоном. — Вы сказали мне однажды, что церковь ясно повелела вам сообщать вашему первому министру все, что затевается против него, но я ничего не слышал от вас о готовящемся на меня покушении. Только благодаря вмешательству более надежных друзей, я узнал о заговоре; да и сами заговорщики по наитию свыше предались в мои руки, дабы покаяться в своих прегрешениях. Только один из них, и притом самый закоренелый и самый ничтожный, еще продолжает упорствовать; это он все верховодит, это он предает Францию чужеземцам, уничтожает за один день плоды моих двадцатилетних трудов, поднимает гугенотов на юге страны, призывает к оружию все сословия, воскрешает уничтоженные прерогативы и разжигает, наконец, восстание Лиги, подавленное вашим отцом; ибо, можете не сомневаться, это она поднимает против вас свою голову. Готовы ли вы к бою? И где ваша палица?
Король был сражен, он ничего не отвечал и по-прежнему сидел, закрыв лицо руками. Неумолимый кардинал скрестил руки на груди и продолжал:
— Я боюсь, как бы вам не показалось, будто я пекусь о себе. Неужели вы полагаете, что я не знаю себя и что подобный противник меня очень тревожит? Поистине, мне следовало бы предоставить вам действовать и возложить тяжкое бремя государства на плечи этого молокососа. Поверьте, за двадцать лет я хорошо изучил ваш двор; я подготовил себе надежное убежище, куда мог бы немедля отправиться даже вопреки вашей воле, и провести там те полгода жизни, которые еще мне осталось прожить. Любопытно было бы взирать оттуда на ваше царствование! Что ответите вы, например, мелким князькам, которые поднимутся, едва только я перестану сдерживать их, и скажут вам вслед за вашим братом, как они посмели сказать королю Генриху Четвертому: «Разделите между нами все крупные провинции по праву наследственного владения, и мы будем удовлетворены!». Вы согласитесь, не сомневаюсь; разве можно отказать в такой малости тем, кто освободит вас от Ришелье? Да и, пожалуй, оно будет лучше,— чтобы править Иль-де-Франсом, который, вероятно, оставят вам в качестве потомственного владения, вашему новому министру не понадобится столько бумаг.
Говоря это, Ришелье гневно отодвинул большой стол, занимавший почти всю комнату и заваленный бесчисленными бумагами и папками.
Беспримерная дерзость этой речи вывела Людовика из оцепенения, в которое он был погружен; он поднял голову и, казалось, что-то решил из страха принять другое решение.
— Ну что ж, государь, я отвечу, что желаю царствовать один.
— В добрый час,— проговорил Ришелье,— но должен вас предупредить, что положение теперь весьма серьезное. В это время я рассматриваю как раз текущие дела.
— Я все беру на себя, — продолжал Людовик.— Я ознакомлюсь с делами, отдам приказания.
— Попробуйте,— сказал Ришелье.— Я удаляюсь, в случае какого-нибудь затруднения вызовите меня.
Он позвонил; в ту же минуту, словно они ждали этого сигнала, появились четверо рослых слуг и вынесли Ришелье вместе с его креслом в другие покои; ибо, как мы уже говорили, он более не мог ходить. Когда его проносили через комнату, где работали секретари, Ришелье сказал громким голосом:
— Обращайтесь за приказаниями к его величеству.
Король остался один. Довольный своей неожиданной решимостью и гордый тем, что ему хоть раз в жизни удалось настоять на своем, он пожелал тотчас же приняться за работу. Он обошел огромный стол и увидел, что количество папок на нем соответствует количеству империй, королевств и областей тогдашней Европы; он открыл одну из папок и обнаружил в ней столько отделений, сколько провинций было в стране, к которой она относилась. Все было в порядке, но в порядке, страшном для короля, потому что каждая заметка содержала, если можно так выразиться, лишь квинтэссенцию дела и касалась только сути отношений данной державы с Францией. Этот лаконизм казался Людовику не менее загадочным, чем шифрованные письма, разбросанные по столу. Тут уже ничего нельзя было разобрать: на эдиктах об изгнании и конфискации владений ларошельских гугенотов лежали договоры о союзе с Густавом-Адольфом и с северными гугенотами; заметки о генерале Банье, о Вальштейне, о герцоге Веймарском и Жане де Верте валялись вперемешку с письмами, найденными в шкатулке королевы, со списком ее ожерелий и драгоценных камней и с листками бумаги, содержащими различные истолкования каждой фразы, начертанной ее рукой. На полях одной из записок королевы была сделана следующая пометка:
Людовик XIII выбивался из сил, пытаясь истолковать события и найти бумаги, при помощи которых он мог бы распутать узел заговора и узнать, что злоумышлялось против его собственной особы, когда в кабинет вошел нерешительной смиренной походкой согбенный смуглый человек — это был государственный секретарь по имени Денуайе; он, кланяясь, приблизился к королю.
— Осмелюсь ли доложить вашему величеству о делах Португалии? — спросил он.
— Вы хотите сказать Испании? — спросил Людовик.— Ведь Португалия — испанская провинция.
— Португалии,— настойчиво повторил Денуайе.— Вот манифест, только что полученный нами.
И он прочел:
— Что это? — спросил король.— Чей это манифест?
— Герцога Браганского, короля Португалии, коронованного уже целый… некоторое время тому назад, государь, при содействии некоего Пинто. Едва вступив на престол, он протягивает руку помощи восставшей Каталонии.
— Как, и Каталония восстала? Значит, у короля Филиппа Четвертого теперь другой первый министр, а не Оливарес?
— Нет, государь, все случилось именно потому, что у короля все тот же министр. Вот декларация, с которой каталонские Генеральные Штаты обратились к его католическому величеству; в ней говорится, что