самую красивую. Да, были деньки… А теперь я обязан жизнью индейцу. Меня – католика и слугу его величества – вырвали из объятий смерти с помощью черной магии, какое бесчестье! Меня выдернули из царствия небесного в мир, где правят женщины и даже дети читают, уткнув носы в книги, как попы! Это кощунство! Ныне доспехи мои ржавеют, и, если я пну собаку, она меня укусит.
Оказывается, у меня есть потомки, которые не возвращают мое кольцо; сеньор Дионисио Виво говорит: «Учись, в современном мире нужно быть образованным», – а я отвечаю: «Да сто куч я наложил на твой современный мир». Но он берет меня за руку и объясняет принцип воздухоплавания, говорит о мерзостях демократии, словно мы ничуть не продвинулись со времен Древней Греции. Прихожу домой, встречаю Ремедиос, и душа взмывает, когда милая целует меня в бороду и спрашивает: «Ну, как в школе, все хорошо?» – а я с полным смирением говорю: «Женщина, сними одежду», – и она раздевается, но только я, жутко торопясь и путаясь, расстегну всю амуницию, она вновь набрасывает одеяние и говорит: «Querido, пора бы тебе стать романтичным», – и я кричу так, что горы содрогаются от моих проклятий, а она треплет меня по щеке и говорит: «Querido, какой ты милый». Женщина – дело рук дьявола, клянусь Богом!
15. Консепсион
Консепсион обжарила рыбу в пальмовом масле и теперь тушила в соусе из перца, чеснока и помидоров. Получится такая нежная, мясо будет отделяться от костей, сначала с одной стороны, потом с другой. Если очень постараться, филе ничуть не разломятся, можно перевернуть лопаточкой, а остатки на костях выковырнуть кончиком ножа. Консепсион сосредоточенно поджала губы; может, все получится, и она выудит кружочки жабр и съест, а потом выбросит головы и плавники бездомным котам у дверей судомойни. Эти кружочки – самое нежное и вкусное, единственное, что она утаивала от кардинала.
Консепсион называла его «каденей», что на кечуа означает «моя цепь»; так обычно индейцы запросто обращаются к супругу, но в данном случае слово особенно годилось, потому что Консепсион была прикована к кардиналу всем своим существом.
Ей только исполнилось тринадцать, когда ее взяли на кухню, и старая Мама Кучара учила вежливо приседать перед кардиналом, стоять за его стулом на трапезах и делать вид, что не замечаешь укатившуюся горошину или упавший на скатерть кусочек из тарелки. В ее обязанности входило тактично постучать утром в дверь кабинета, внести серебряную турку крепкого кофе с булочками и бегом вернуться, если он дернет шнурок звонка и попросит кувшин воды или немного фруктов. Иногда кардинал, глядя, как она суетится и мечется, приподнимал бровь и говорил: «Угомонись, дитя мое, не настолько уж это важно, чтобы ты своей суматохой разнесла дворец», – а она улыбалась и делала книксен, как учили: «Слушаюсь, ваше преосвященство».
В те дни он был очень красив: церковные одежды, проседь, темные брови, холеное лицо, а глаза – цвета озера в пасмурный день; даже когда кардинал сидел, казалось, он смотрит свысока, потому что ужасно умный. Когда он гладил ее по головке или по-отечески клал руку на плечо, для Консепсион будто на мгновенье исчезала пустота. Своего отца она не знала, а мать переехал полицейский фургон, когда та лежала пьяная в темном переулке; вот так Консепсион оказалась у «Сестер милосердия», которые направили ее работать на кухню во дворце. Кардинал стал ей новым отцом, и порой она отвечала на его ласку по-дочернему, прижималась к нему, когда он показывал интересную картинку в книге или они нюхали цветок. Когда их головы случайно соприкасались, он чувствовал, как ее волосы мягко щекочут лицо, и в ароматах лука и мастики улавливал запах юной девушки. Однажды он погладил ее по щеке и произнес: «Ты такое милое дитя, как я завидую твоей чистоте и невинности», – и зарождавшаяся интуиция подсказала ей, что он печален и одинок. Эта грусть тронула ее сердце, а где-то в животе шевельнулось первое предчувствие любви.
Консепсион отсчитывала время по менструациям. На сороковую менструацию умерла Мама Кучара, оставив Консепсион отвечать за кухню, и как раз после шестидесятой она была в комнате, когда у его преосвященства случился первый приступ. Кардинал стоял у окна, держась за шнурок от шторы, и вдруг на лице у него промелькнула паника, он со свистом втянул воздух, обхватил руками живот и, задыхаясь, перегнулся пополам. Цепляясь за стол, рухнул в кресло; от боли выступили слезы, он глотал воздух широко открытым ртом.
На мгновенье Консепсион растерялась, не зная, что делать, затем подбежала и опустилась перед ним на колени. Кардинал судорожно втягивал воздух, и она инстинктивно обвила его руками и прижала к себе, шепча слова, которые слышала от матери в те далекие времена, когда ей было еще кого обнимать: «Tranquilo, tranquilo».[44]
– О-о, ужасная боль, – выговорил он, запрокинув голову, – как больно… Консепсион, помоги мне, ради бога…
Она крепко держала кардинала, лицом прижимаясь к его голове, пока хриплое дыхание не выровнялось и не успокоилось. Он расслабился и благодарно накрыл ладонью ее руку; и тогда страх потерять его в судьбоносном заговоре соединился со зревшей любовью, и Консепсион от души поцеловала кардинала.
Когда их губы разъединились, все переменилось. Все бывшее между ними прежде словно разрушено землетрясением; оба не находили слов, чтобы отступить или двинуться дальше. Кардинал заглянул в глаза Консепсион и увидел, что зрачки в них – как две большие луны. Он смотрел на ее девичьи губы, влажные и беззащитные, на темные веснушки мулатки. Наступил момент истины, когда приходилось выбирать между законами природы, созданными Богом, и установлениями Церкви и сурового мира.
Нельзя сказать, что он не знал о тайных ухищрениях естественной любви, взраставшей неприметно, как деревце. Стройная фигурка Консепсион часто возникала в воображении кардинала, когда он размышлял над какой-нибудь административной головоломкой, или, прости Господи, молился на коленях ниспослать знак об избавлении от несовершенства. Не раз приходили мысли о невозможности такого искушения: девочка в четыре раза моложе, мулатка, необразованная, скорее всего, не католичка, а он давал обет безбрачия и жизни в любви не к этому, а к тому миру. Она ведь не проститутка, кого можно украдкой посетить, кое-как исповедать и забыть до следующего раза; это – Консепсион, она доверилась ему и совсем еще ребенок.
Консепсион избавила его от выбора. Сев к нему на колени, она так горячо и преданно обняла кардинала, что сердце его необъяснимо дрогнуло, а лежавшие на коленях руки сами собой обвились вокруг нее.
– Меня никто прежде не любил, – проговорил кардинал и тут же сам удивился, почему так сказал.
– Я тоже сирота, – прошелестела она, и хотя кардинал не это имел в виду, объяснять не стал. Он подумал об умершей слабоумной матери с ее непристойной коллекцией мехов и о вечно занятом отце, который спекулировал государственными облигациями, покупал машины одну за другой и пользовался должностью, чтобы по олигархической лестнице подбираться к власти.
– Что ж, значит, мы оба сиротки, – негромко рассмеялся кардинал. Пришла мысль: ведь и Бог – отсутствующий отец, которому никак не угодишь.
Не умея выразить словами, но понимая, как ему горько и одиноко, она все обнимала его, пальчиком гладила ухо и перебирала волосы на виске.
– Мы не должны этого делать, – сказал он.
– Тца, – цокнула Консепсион, как все крестьяне с незапамятных времен, одним междометием отбросив вековые церковные традиции и нагромождение словесных изворотов, что оставляют холодной постель тех, кто избрал служение Богу. Кардинала настолько покорила убедительность ее довода, что он снова рассмеялся и тут же превратился просто в мужчину, который влюблен в женщину. Он ответил ей поцелуем.
Переплетаясь в постели с юной Консепсион, взлетая на гребнях неведомого океана туда, где нет ни тебя, ни земли, где свет и тьма – одно и то же, где все в тебе разом взрывается неистовством и покоем, кардинал Гусман познал наконец ласковое блаженство Эдема. В смутных отголосках любви, когда он парил между сном и смертью, ему грезились нагота и прохлада. Представлялось, что солнце превратилось в луну, а Господь сошел на землю в облике ангела, и на поляне спят ягуары, лапами обняв фавнов, и они жили с Консепсион совсем одни в мире плодов и птиц, где можно пробудиться в росных травах и бесцельно бегать, просто радуясь восторгу тела.
Наедине кардинал порой бывал жесток к Консепсион; от ужасного страха, что все раскроется, при чужих он становился с ней резким и властным; случались вспышки проснувшейся совести, когда он бил ее и обзывал «дьявольским орудием», «лапой Сатаны», словно принуждал узурпировать место Евы, источника вины. Бывали моменты, когда после ночи в молитвах перед алтарем он призывал Консепсион и затем