– Из-за этой писанины можно стать протестантом, – буркнул он. – Я прошу подготовить доклад о духовном состоянии нации, а получаю непрерывные нападки на саму Церковь и косвенно – на свое управление. Вы его читали?
– Разумеется, ваше преосвященство.
– И каково ваше мнение?
Дон Сусто, почуяв опасность, тщательно подбирал слова:
– В нем, безусловно, содержится критика Церкви, ваше преосвященство.
– И вы согласны с этой критикой?
Секретарь уклонился от прямого ответа:
– Я не обладаю правом выражать свое мнение, у меня недостаточный опыт работы в этой области. Но я абсолютно согласен, что должна существовать связь между духовным состоянием нации и духовным состоянием Церкви. Это совершенно очевидно.
Кардинал взял доклад и перелистал страницы, выбирая места, которые его особенно взбесили.
– Тут намекают, что, торгуя реликвиями и продавая отпущения грехов, мы на семьсот лет отстали от европейской Церкви; здесь утверждается, что некоторые высокопоставленные лица имеют любовниц. Вы о чем-нибудь подобном слыхали? Хоть один такой случай вы знаете? – Он сделал риторическую паузу; нельзя было не заметить: дон Сусто так изумлен этим лицемерием, что у него буквально отвисла челюсть. Кардинал почувствовал, как у него самого от стыда краснеют уши, отвернулся и снова подошел к окну, изображая благородное негодование. – Во втором разделе, – продолжал он, – намекается на связь между сроком моих полномочий и всеобщим упадком. Тут болтают о социальных условиях, прекрасно зная, что вмешательство в политику вне нашей компетенции, и обвиняют нас в том, что мы принимаем грязные деньги от преступников. До того дошли, что поносят высший класс, сущий оплот Церкви…
Дон Сусто не сдержался:
– Оплотом Церкви является Евангелие.
Кардинал ожег секретаря ледяным взглядом и продолжил:
– В третьем разделе на Церковь возлагается вина за распространение суеверий; нас обвиняют в разбазаривании денежных средств с целью получения материальной выгоды, словно без инвестиций можно выжить. Это оскорбительно, дон Сусто, и возмутительно! – Он свысока посмотрел на секретаря, взглядом требуя согласного кивка.
Дон Сусто не был храбрым человеком, но и беспринципным не был. Он не кивнул. Замер, потом тихо произнес:
– Ваше преосвященство, молю вас о позволении вернуться в мой монастырь.
– Стало быть, вы с этим докладом согласны, дон Сусто?
Дон Сусто помолчал; он печалился, как далеко отклонилась его жизнь от первоначального стремления к покою и созерцательности. Не для того он так долго был монахом, чтобы все закончилось во дворце спорами с кардиналом, старшим приказчиком в алых одеждах.
– Я получаю ваше позволение? – спросил дон Сусто, уклоняясь от ответа.
Кардинал устал; он снова положил доклад на стол и вздохнул:
– Как вам будет угодно.
Старый секретарь склонился поцеловать кардинальский перстень и опустился на колени для благословения. Затем поднялся и спросил:
– Ваше преосвященство, могу я сказать нечто личного характера?
Кардинал кивком изъявил согласие.
– Ваше преосвященство, у меня стало бы гораздо легче на душе, если б вы показались врачу по поводу болей в желудке. Времена власяниц и бичевания прошли, телесная боль только усиливает ваш духовный недуг.
Скинув должностные доспехи, они впервые взглянули друг на друга просто как люди. Его преосвященство протянул руку, и секретарь пожал ее. Дон Сусто ушел, а кардинал в своей одинокости и никчемности ощутил ком в горле и тоже подумал, как далеко отклонилась его жизнь от юношеского идеала.
Дон Сусто не возвращался в монастырь еще десять лет. Вместо этого он странствовал пешком, жил нищенствующим монахом, смиряя себя до совершенного опрощения. Как-то раз он нашел всеми покинутого молодого фавна, дрожащего в зарослях, и взял его в приемыши, Фавн рос статным и изящным, повсюду следовал за доном Сусто, а тот, вдохновленный преданием о святом Губерте, повесил воспитаннику распятие между рожками. С помощью этого существа дон Сусто многих обратил к вере. От кечуа он узнал, что на их языке его имя означает «болезнь», и переменил его на «Salud».[43] Вот почему кое-где по сегодняшний день можно встретить украшенные серебряной мишурой часовни с аляповатыми статуэтками – монах с рожками курит трубку; приверженцы называют его «Сан Салюд». Раньше таких часовенок было гораздо больше, но миссионеры снесли их, посчитав языческими.
Дон Сусто ушел, а его преосвященство, вспомнив совет показаться врачу, ощутил, как снова накатывает ужасная боль. Он инстинктивно подошел к окну глотнуть вечернего воздуха, но вдохнул гнилостный смрад нечистот. Кардинал перегнулся из окна, его сильно вырвало на стену дворца; потом он сломался пополам и сполз на колени. Рыдая от боли, он молился заступнику моряков святому Эразму, что принял мученическую смерть, когда его внутренности намотали на якорную лебедку. Затем боль прошла, и кардинал, еще задыхаясь в ее отголосках, помолился и святому Иову – покровителю сифилитиков. Он чувствовал, как надвигается неудержимый зуд посетить бордель, и боялся заразить свою любовницу Консепсион.
Его преосвященство немного посидел, положив на колени доклад Святой Палаты, и решил начать следующую стадию своей кампании. Он принял решение: крестовый поход проповедования возглавит дон Рехин Анкиляр – человек абсолютно холодной интеллектуальной непререкаемости.
14. монолог графа Помпейо Ксавьера де Эстремадуры, шагающего по сьерре
Женщина – дело рук дьявола, клянусь Богом! Как она злит меня, а ведь я – человек благородного происхождения. Никогда женщина еще не брала надо мной верх и так не унижала. Там у них на небесах какой-то недосмотр, раз такие нарушения в природе и весь естественный порядок перекосило. Я говорю: «Подай завтрак, женщина», – а она дерзко отвечает: «Сам возьмешь», – или же смиренно его готовит, а потом выливает в мой шлем и говорит: «Жри, свинья, из своего корыта». Или скажу ей: «Ночью придешь ко мне, желаю тобой насладиться», – а она отвечает: «Я устала», – или: «Отправляйся в бордель», – а потом приходит ко мне и, клянусь Богом, хочет быть сверху, а я чтобы женскую роль исполнял, да еще повелевает: «Ну же, не лежи просто так, пошевеливай-ка во мне», – напоминает, что, когда я на ней, она-то не лежит колодой, а двигает бедрами и стонет, и наслаждается самым недостойным образом; и вот' весь настрой потерян: я открываю канонаду, прежде чем пробиты бреши в стенах и подорвана главная башня. Тогда она бранит меня, а я стыжусь, как мальчик, упавший с лошади. Я теряю мужественность, тотчас хватаюсь за меч и говорю: «Я отрежу тебе нос, как тому мавру в Кордове!», – но она смеется мне в лицо, и отводит клинок, и целует меня, превращая в резвящегося кутенка.
Ремедиос. Женщина, достойная королей, она способна поднять на бой воителей обоего пола. Я сижу здесь на скале, так далеко от Эстремадуры, закрываю глаза и вижу Ремедиос. Играю сам с собой в игру, представляю, что она сейчас делает, а когда вернусь, спрошу: «Ремедиос, чем ты занималась, пока меня не было?» На ней зеленые штаны, но это не помеха, она всегда одета как мужчина и воин. Ремедиос чистит оружие, разложив детали на столе, хмурится – брови почти сошлись на переносице – и говорит: «Ц-ц-ц», – потому что в дуле пылинка; если загляну в ствол, встречусь с ее чудным карим глазом, а другим глазом вижу – она мне улыбается; какие у нее зубы – все целы, белые чрезвычайно и красивые. Волосы, такие черные и прямые, она завязывает на затылке, а я говорю: «Женщина, у тебя не голова, а лошадиный круп, дай-ка я отрежу твой хвост, навьем из него тетиву для лука или диванные подушки набьем», – а она, не мешкая, нагло так отвечает: «Querido, лучше я тебя своими волосами кастрирую». У нее замечательно крепкие волосы.
Как перевернулся мир! Сейчас я последний из людей, а ведь прежде я был жизнь и смерть, приказывал казнить императоров и основывал прекрасные города, полные рабов; даже зубочистки у меня были золотые, а женщины наводили блеск на моей кирасе ослиной мочой и своими волосами. Потом я славно насаживал