величественными храмами Пестума. И, между прочим, с точки зрения удовлетворения моей мании величия и жажды уединения я был вполне счастлив, чтобы не стремиться видеть Лорку… Да, во время открытия Дали Италии отношения с
Лоркой и наша бурная переписка по странному совпадению напоминала знаменитую ссору между Ницше и Вагнером. То был период, когда я выстраивал апологию 'Анжелюса' Милле и писал свою лучшую книгу (которая все еще не опубликована) 'Трагический миф Анжелюса Милле' [13] и свой лучший и никогда не осуществленный балет 'Анжелюс Милле', для которого я хотел использовать музыку 'Арлезианки' Бизе, а также часть неизданных сочинений Ницше. Ницше писал свою партитуру, когда был на грани безумия во время одного из столкновений с Вагнером. Граф Этьен де Бомон нашел их, насколько мне известно, в библиотеке Базеля, и хотя я никогда не слышал ее, я уверен, что это единственное музыкальное сочинение, которое созвучно моему творчеству.
Красные, полукрасные, желтые и бледно-желтые — все старались с помощью гнусного шантажа извлечь пользу от постыдного и демагогического резонанса вокруг смерти Лорки. Они пытались, пытаются и сегодня сделать из него политического лидера. Но я, его лучший друг, готов свидетельствовать перед Богом и историей, что Лорка — стопроцентный поэт по самой своей сути — был самым чистым и праведным человеческим существом, которое я когда-либо знал. Он просто был искупительной жертвой сугубо частного характера и, помимо этого, отдан на заклание на жертвенный алтарь сокрушительной, мощной, вселенской смуты Испанской гражданской войны. Как бы то ни было, ясно одно. Всякий раз, когда в уединении мне в голову приходила какая-нибудь блестящая идея или удавался божественно чудесный удар кистью, я слышал глуховатый голос Лорки, который говорил мне: 'Оле'
Другая история — смерть Рене Кревеля, если начать с самого начала, мне необходимо коротко изложить историю А.Е.А.Р. — Ассоциации революционных писателей и художников — набор слов, не имевший никакого смысла. Сюрреалисты, которые были в это время воодушевлены великими, благородными идеями и зачарованы малопонятным названием группы объединились в блок и составили большинство ассоциации ничтожных бюрократов. Как все ассоциации такого рода, обреченные на никчемность и пустоту, А.Е.А.Р. должна была созвать 'Большой международный конгресс'. Даже несмотря на то, что цель такого конгресса была очевидной, я был единственным, кто с самого начала предупреждал об опасности. В первую очередь были ликвидированы все писатели и художники, которые когда-нибудь подписали что-нибудь значительное, и прежде всего те, кто имел свои или поддерживал подрывные, а значит, революционные идеи. Конгрессы представляли собой подобие монстров и были окружены своеобразными коридорами, через которые проникали люди, физиологические пригодные для этого движения. И что бы мы не думали о Бретоне, среди всех них он один был честным и непреклонным как крест Св. Андрея. Во всех коридорах, при всех закулисных манипуляциях, особенно в конгрессе, он тут же становился самым неудобным и наименее приспосабливающимся из всех 'инородцев'. Он не мог ни подстраиваться, ни ломиться в стену. В этом заключалась одна из главных причин того, что сюрреалисты вообще никогда не появлялись на конгрессе Ассоциации революционных художников и писателей, что я весьма проницательно и предсказывал.
Единственным членом группы, верившим в действенность участия сюрреалистов в Международном конгрессе А.Е.А.Р., был Рене Кревель. Сейчас мы подходим к одной важной, полной значения детали: Кревель не случайно не был назван, как многие другие, ни Полем, ни Андрэ, ни, наконец, Сальвадором. Если в Каталонии 'Гауди'[14] и 'Дали' означает 'наслаждаться', 'желать', то имя Кревеля Рене, по всей видимости, происходит от причастия глагола 'renaitre' — 'возрождаться'. Но его второе имя 'Кревель' — от глагола 'se crever', что означает 'умирать', или, как сказали бы филологи- философы, 'жизненное побуждение умереть'. Рене был единственным, кто верил в возможности А.Е.А.Р., превратившуюся для него в любимую забаву, и стал ее пламенным апологетом. Он был наделен морфологическим свойством нераскрывшегося папоротника — перед тем, как он выбросит спираль нарождающегося цветка. Перед вами представало грубоватое лицо злого ангела бетховеновского типа — бутона в окружении завитков. Тогда он представлялся мне живым символическим эмбрионом, ныне же он кажется мне прекрасным экземпляром, принадлежащем самой современной науке под названием 'фениксология', знакомой тем, кому посчастливилось читать мои сочинения. Но вполне вероятно, что вы, к сожалению, еще ничего о ней не знаете. Фениксология дает нам, смертным, великолепный шанс стать бессмертными в пределах земной жизни, что есть результат реализации наших тайных возможностей — способности возвращаться к своему эмбриональному состоянию и тем самым обретать возможность вечного возрождения из собственного пепла подобно Фениксу — мифической птице, имя которой и было заимствовано для того, чтобы окрестить новую науку, самую специальную из всех наук нашей эпохи.
Никто не 'умирал' ('creve') и не 'возрождался' ('rene') так часто, как наш Рене Кревель. Его жизнь состояла из смены всяческих заседаний и передышек между ними. Он был уже на исходе сил, а затем появлялся вновь, цветущий и обновленный, сверкающий и радостный как, дитя. Но так долго продолжаться не могло. Страсть саморазрушения вскоре снова овладевала им, и он начинал нервничать, курить опиум, обсуждать неразрешимые проблемы идеологического, этического, эстетического и эмоционального свойства, страдая от бесконечной бессонницы и слез, пока ,наконец, не 'умирал' в очередной раз. Тогда, как одержимый, с маниакальной настойчивостью он разглядывал себя во всех зеркалах прустовского Парижа тех дней, пребывая в состоянии глубокой депрессии и постоянно твердя: 'Я выгляжу, как сама смерть', пока, на исходе сил, не объявлял своим близким: 'Я бы лучше умер, чем жить, как сегодня'. Его отправляли в санаторий, где приводили в чувство, и через несколько месяцев после усиленного лечения Рене возрождался. И когда мы встречали его в Париже, жизнь била в нем ключом, он был одет, как жиголо высшего класса, сверкающий, с вьющейся шевелюрой, уже страдающий от избытка оптимизма, выплеснувшегося в революционных деяниях. А затем медленно, но неотвратимо он опять начинал курить, опять истязать себя, свертываясь и увядая словно папоротник, уже не способный жить дальше.
Самый гармоничный период эйфории 'неумирания' ('decrevelage') Рене провел в Порт Льигате — в месте, достойном Гомера, где обитали лишь Гала и я. Это были лучшие месяцы в его жизни, как он сам писал себе в письмах. Эти передышки продлевали ее ровно на столько, сколько времени он оставался у нас. Сильное впечатление производил на него мой аскетизм, и, следуя моему примеру, в Порт Льигате он вел отшельнический образ жизни. Он вставал до восхода солнца, раньше меня, и проводил целые дни в оливковой роще, совершенно обнаженный, взгляд его был обращен к небесам, самым бездонным и лазурным на всем Средиземном море, — самом близком к краю меридиана здесь в Испании — стране, самой близкой к смерти. Он любил меня больше всех, но еще больше он был привязан к Гала, которую, как и я, называл оливком, твердя, что если бы он не обрел ее — Гала, то его жизнь кончилась бы трагически. Именно в Порт Льигате Рене написал 'Les piedes dans le plat' ('Следы на доске'), 'Клавесин Дидро' и 'Дали и антиобскурантизм'. Недавно Гала, вспомнив его и сравнив с кем-то из наших молодых современников, воскликнула с тоской: 'Они никогда не будут такими, как он'
Так, много лет назад на свет родилось нечто под названием А.Е.А.Р. У Кревеля появился настораживающе нездоровый взгляд. Ему казалось, что у него никогда в жизни не будет ничего лучше, чем Конгресс революционных писателей и художников, для удовлетворения всех его чувственных и прочих изнурительных устремлений, его идеологических терзаний и противоречий. Как сюрреалист, он искренне верил, что не пойдя ни на какие уступки, мы с коммунистами потерпим поражение. Но задолго до открытия Конгресса вокруг нас начались подлые интриги, нацеленные на незамедлительную ликвидацию идеологической платформы, на которую опиралась наша группа. Кревель метался между коммунистами и сюрреалистами, между мучительными сомнениями и отчаянными попытками примирения, постоянно умирая и возрождаясь. Каждое утро приносило разочарование и надежду. Но самый тяжелый кризис был связан с окончательным разрывом с Бретоном. Кревель пришел рассказать мне об этом весь в слезах. Он не получил у меня поддержки в отношении коммунистов. Следуя обычной своей тактике, я занялся выявлением во всех этих ситуациях всех неразрешимых противоречий, дабы из всего этого нагромождения случайностей извлечь их иррациональную сущность. Как раз в это время моя навязчивая идея 'Вильгельм Телль — фортепиано — Ленин' уступала место другой — 'великому съедобному параноику' (я имею в виду Адольфа Гитлера). На рыдания Кревеля я ответил, что из деятельности Конгресса А.Е.А.Р. можно сделать лишь один практический вывод — покончить с ним, усвоив движение, представленное в лице и пухлом заде Гитлера, наделенного притягательным романтическим даром, наличие которого не только не мешает борьбе с ним на политическом уровне, но скорее наоборот. В это самое время я поделился с Кревелем своими соображениями о каноне Поликлета и заключил их тем, что, по моему убеждению, Поликлет был типичный