Порт Льигат, 1 ноября
Когда умирает кто-то весьма или не слишком важный, у меня возникает чувство сильное и страшное и вместе с тем утешительное, что этот некто становится стопроцентно далиниевским персонажем.
Этот день был уготован для мыслей о смерти и о себе. Для размышлений о смерти Федерико Гарсия Лорки, которого застрелили в Гранаде, о самоубийстве Рене Кревеля в Париже, о Жане-Мишеле Франке в Нью-Йорке. О смерти сюрреализма. О князе Мдивани, гильотинированным собственным 'роллс-ройсом'. О кончине княгини Мдивани и Зигмунда Фрейда, эмигрировавшего в Англию. О двойном самоубийстве Стефана Цвейга и его жены.
О смерти принцессы Фосиньи-Люсинь. О смертях Христиана Берара и Луи Жувэ. Об уходе Гертруды Стайн и Хосе-Мария Серта. О смерти Миссии Серт и леди Мендель. Робера Десноса и Антонины Арто. О кончине экзистенциализма. О смерти моего отца. Смерти Поля Элюара.
Я точно знаю, что мне свойственны качества аналитика и психолога более значительные, чем у Марселя Пруста. Не только потому, что ему незнакомы многие методы психоанализа, которыми я пользуюсь, но главным образом из-за склада моего типично параноидного ума, моей предрасположенности к такого рода занятиям, тогда как характер ума Пруста — невротико-депрессивный и оттого менее пригодный для подобных исследований. Это легко понять по тоскливому и растерянному виду его усов, похожих на усы Ницше, у которого они, правда, были еще тоскливее; усы Пруста диаметрально противоположны бравым, веселым вакхическим усам Веласкеса и тем более ультра-носорожьим усам вашего покорного слуги и гения.
Меня всегда интересовал характер волосяного покрова: либо с эстетической точки зрения — для определения состояния идеального равновесия, которое зависит от системы расположения волос, либо в связи с психопатологическим толкованием типа усов — трагической константы человеческого характера и, несомненно, самой суровой черты мужской физиономии. К тому же я предпочитаю использовать гастрономические термины для своих трудных для изложения философских идей, которым мне всегда хотелось придать предельную ясность. Ибо я не выношу неясности, как бы незначительна она не была.
Почему я говорю, что Марсель Пруст с его мазохистским самоанализом и анальным садистским препарированием общества преуспел в приготовлении удивительного супа из креветок, импрессионистического, сверхтонкого и квазимузыкального. В его супе, правда, отсутствует лишь одна вещь — креветки, о которых можно сказать, что они существуют только в воображении. В то время как Сальвадор Дали, в противоположность Прусту, при помощи получения в процессе анализа всевозможных мельчайших эссенций и квинтэссенций удалось без каких-либо мучений предложить красующихся на тарелке реальных креветок, конкретных и сверкающих, как съедобные атрибуты живой действительности.
Пруст творит из креветок музыку, Дали же, напротив, удалось сотворить из нее креветок…
Но поговорим о смерти моих современников, кого я знал и кто был мне другом.
Первое утешительное чувство — что они были столь далиниевскими по своему складу, что служили источниками моих творческих идей. В то же время возникает и другое ощущение, тревожное и парадоксальное, — я уверен, что стал причиной их ухода из жизни.
Я получил множество доказательств моей преступной ответственности за их жизни на основании собственных параноических расследований. С объективной точки зрения, это совершенная чепуха, и тем не менее я уверен в том, что это сущая правда благодаря моим почти сверхчеловеческим интеллектуальным возможностям. И потому могу с грустью признаться, что одна за другой кончины моих друзей, последовательно укладывающиеся тонкими слоями 'ложных греховных чувствований', в конечном счете образуют своего рода подушку, на которой я сплю ночью сном более свежим и покойным, чем когда- либо.
Смертельный выстрел в Гранаде, поэт злодейской смерти, Федерико Гарсия Лорка
Оле С этим типично испанским восклицанием в Париже я получил известие о смерти Лорки, лучшего друга моей бурной юности. Это восклицание, исторгаемое из биологического нутра любителями боя быков всякий раз, когда матадору удается красивый 'пас' или когда зрители подбадривают певца фламенко, я издал в связи со смертью Лорки, продемонстрировав тем самым, как трагична и типична его испанская судьба.
По пять раз в день Лорка говорил о своей смерти. Вечером он не мог лечь спать, пока кто-нибудь из нас не 'уложит его в постель'. И уже лежа в постели, он опять находил способы до бесконечности продолжать самые трансцендентные беседы обо всей поэзии, какая только была известна в нашем столетии. Почти всегда свои рассуждения он заканчивал разговорами о смерти и главным образом о своей собственной смерти.
Лорка воспевал все, о чем говорил, особенно свое завещание. Он проигрывал все, что касалось его смерти. 'Смотри,- говорил он, — на что я буду похож, когда умру'. При этом он изображал нечто вроде горизонтального балетного номера, имитирующего изломанные движения тела в момент захоронения, когда, как в Гранаде, гроб медленно опускают по крутому склону. Затем он показывал, как его лицо будет выглядеть через несколько дней после смерти. И его черты, не отличавшиеся особым благообразием, вдруг начинали излучать какую-то новую красоту и необычайную привлекательность. И тогда, удовлетворенный впечатлением, произведенным на нас, он начинал улыбаться, испытывая чувство триумфа при виде состояния зрителей.
Он писал:
Более того, в конце оды (дважды бессмертной), посвященной Сальвадору Дали, Лорка недвусмысленно упоминал о своей кончине и просил меня не терять даром времени, пока моя жизнь и творчество на вершине благополучия.
В последний раз я видел Лорку в Барселоне, за два месяца до гражданской войны. Гала, ранее не знавшая его, была под глубоким впечатлением от его вязкого и совершенного лиризма. И это впечатление было обоюдным: три дня Лорка только и говорил о Гала. Эдвард Джеймс, не менее великий поэт, чувствительный, словно колибри, тоже был околдован, захвачен 'вязкостью' личности Федерико. Джеймс был одет в тирольский костюм с богатой вышивкой, в кожаные штаны и рубашку, украшенную кружевом. О нем Лорка говорил, что это птичка колибри, разряженная, словно свифтовский вояка.
Во время нашей трапезы в ресторане крошечное, необычайно яркое насекомое разгуливало по скатерти утиной походкой. Лорка тут же разглядел сходство с Джеймсом, придавив букашку пальцем. Когда же он отнял его, от насекомого не осталось и следа. Это крошечное существо — поэт, одетый в тирольские кружева, сделал нечто такое, что изменило судьбу Лорки.
Действительно, Джеймс арендовал виллу Чимброне близ Амальфи, вдохновившего Вагнера на создание 'Парсифаля'. Он пригласил Лорку и меня приехать и оставаться столько, сколько нам заблагорассудится. Три дня мой друг пребывал в сомнениях: ехать ему или нет? Каждую четверть часа он менял решение. В Гранаде его отец, страдавший сердцем, боялся умереть. И
Лорка обещал, что присоединится к нам после того, как навестит отца и успокоит его. В это время началась гражданская война. Лорку убили, а его отец до сих пор жив…
Вильгельм Телль? Я до сих пор убежден, что, если бы нам и удалось забрать Федерико с собой, его характер, патологически беспокойный и нерешительный, не дал бы ему остаться с нами на вилле. И тем не менее именно тогда у меня появилось тяжелое чувство вины перед ним. Недостаточно усилий мы потратили на то, чтобы вырвать его из Испании. Если бы я действительно желал этого, я забрал бы его в Италию. Но в это время я писал большую лирическую поэму 'Я пожираю Гала' и более или менее отчетливо чувствовал ревность Лорки. Я хотел остаться в Италии в одиночестве, любуясь кипарисовыми и цитрусовыми рощами,