Когда умерла тетя Фиона, мне было одиннадцать. Помню, я был и рассержен, и обижен, что меня сочли слишком юным и не пустили на похороны. Ведь это был шанс показать, каким я стал взрослым, и, кроме того, в кино и по телику похороны выглядели так романтично и драматично, так интригующе- торжественно-мрачны были люди в черном: губы поджаты, кое у кого слезы на глазах; и эти сочувственные объятья, и приглушенные голоса. Имярек был хорошим человеком и все такое. Но помимо причин для огорчения была и причина радоваться простому факту: она умерла, а я жив.
Как хоронили тетю Фиону, я не видел, но видел в больнице дядю Фергюса. Я тоже там лежал, у меня вырезали аппендицит. И я пошел в его палату – выразить соболезнования.
У него была сломана рука, треснуло несколько ребер, все лицо в синяках и ссадинах – Чингачгук в боевой раскраске отдыхает после битвы с ирокезами. Я в жизни ничего подобного не видал.
Тут и сказать-то было особо нечего, и я не помню, что говорил. Он все твердил, что не может ничего вспомнить – как проехали Лохгайр, так и память стерло начисто. И ему совершенно невдомек, почему Фиона не пристегнулась. Он-то думал, что пристегнулась, но, говорят, не было этого. Как же она так?!
Он заплакал.
Я сидел на огромной обшарпанной глыбе железобетона. Нога на ногу, руки сложены на груди. Смотрел, как волны внизу набегают на песок, и слушал уханье и завывание вмурованных в бетон чугунных труб и люков.
Был третий день после смерти моего отца. Только что солнце кануло за Норт-Джурой, оставило небо в сияющих кудрях облаков. Небо – сплошь густая синева, облака – широкая гамма красок, от золота до пурпура. Ветер, все еще теплый, налетал с юго-запада; он имел резкий привкус соли. Атлантические волны разбивались о скалы с тучей пенных брызг – отсюда и привкус. Но, кажется (особенно если поднапрячь воображение), был и запах травы – с лугов далекой Ирландии, а может, с холмов Уэльса принес его круговорот воздушных масс.
Бетонный блок имел форму куба со стороной примерно четыре метра. Но выглядел параллелепипедом – нижний метр утонул в песке маленького пляжа, находящегося в нескольких милях к западу от Галланаха, почти на одной линии с южным краем острова Макаскин. Отлитый четыре года назад, этот железобетонный куб успел сплошь покрыться натеками ржавчины и пометом чаек.
Собственно говоря, это была единственная скульптура, которую Даррен успел сделать в натуральную величину. В спонсоры он заполучил компанию по производству цемента, согласившуюся дать деньги и материалы, но куда как сложнее оказалось найти место для установки изделия – муниципалитету не пришлась по вкусу идея, что поблизости от города может появиться фиговина величиной в четыре гаража. Да вдобавок парочка плюгавых газетенок подняла хай о возмутительной трате общественных денег и не менее возмутительном загаживании нашего хрупкого ландшафта псевдохудожественными и психопатомужеложественными по(д)делками. На выручку пришел не кто иной, как дядя Фергюс: замолвил, где надо, словечко, и участок выделили.
Даррену пришла мысль сыграть на газетной шумихе, дав своей штуковине какое-нибудь обалденно- претенциозное название. Помню, как однажды на вечеринке обсуждался «Диалектический кинетико- статический объект 'Альфа' на Лузитанском побережье». Но окончательным стало наименование «Блок- 1».
До ближайшей тропы отсюда было три километра, и даже рисковый яхтсмен, идя впритирку к берегу, если и замечал блок, то, скорее всего, принимал его за какую-нибудь развалину времен войны. Короче говоря, не та посещаемость, что у Сочи-холл-стрит. Но Даррен был счастлив. Его изделие работало: когда прилив достигал нужного уровня, получалась такая какофония, будто призрак блуждал в лабиринте из плохо настроенных органных труб. Да вдобавок притоком и оттоком воды с лязгом распахивало и захлопывало крышки люков, открывая и закрывая воде доступ к накопителям, и, в зависимости от силы волн, из ржавых трубок били вверх фонтаны разной высоты – ни дать ни взять кубистский кит. Даррен уверял, что он многому научился у «Блока-1». Вы подождите, вот будет второй, а потом еще…
Я думал о тете Фионе, потому что вообще думал о смерти, и перебрал в памяти всех знакомых людей, до срока завернувших ласты, но что-то оставивших в моей душе. Тетя Фиона – лишь слабый след. Хотя мне и было одиннадцать, когда она погибла, я ее знал неплохо. Но как будто с ее ранней смертью потерял возможность регулярно обновлять воспоминания о ней, и они быстро истлели. Природа не терпит пустоты, и принадлежавшее тете Фионе местечко в моей голове заполнилось сведениями о других родственниках, еще живущих.
А ведь она мне нравилась, это я точно помню. Хорошая была женщина. Разрешала нам играть в замке и вокруг, водила иногда гулять на берег. Мне она казалась одновременно и молодой и старой. Тетя Фиона не принадлежала к поколению Фергюса и Лахлана и даже к поколению моего отца. Она выглядела моложе их, не говоря уж о настоящих стариках, таких как бабушка Марго. Нет, тетя Фиона была ближе к нам, когда мы были детьми. И этим напоминала дядю Рори.
Как в воду канувшего дядю Рори. Вот какая мысль пришла мне в голову: если сообщения о папиной смерти появились в нескольких газетах (отчасти из-за его хоть и скромной, но все-таки известности, а отчасти из-за того, что смерть была, как ни крути, необычной и эффектной), то Рори мог узнать и подумать: не мешало бы связаться с нами. Но этого не случилось, а похороны уже завтра. Живущий во мне романтик хотел, чтобы дядя Рори появился на церемонии, взял да и очутился во дворе лохгайрского дома. Но это, конечно, маловероятно – природа чудесами не разбрасывается.
Ветер трепал волосы на темени и затылке. Я взглянул в фиолетовое небо: звезд почти нет. Пока не заболела шея, я рассматривал небеса, а потом сказал вслух, громко:
– Понял?
Ничего. На песке шуршали волны. Я опустил голову. Над отражением неба в воде скользила на бреющем пара чаек. Дивясь всему этому, я покачал головой.
Скончался папа, как склонен был считать дядя Хеймиш, при обстоятельствах мистических. Точнее, его покарал Господь.