– Простите,– шмыгнул носом Хеймиш и вытер глаза, а затем высморкался в траурный носовой платок.
Он убрал платок в нагрудный карман, обеими руками вцепился в край лотка с мозаикой и наклонил голову, словно решил адресовать свои слова картинке. И принялся водить большими пальцами друг вокруг друга.
– Мы с ним по кружечке-другой пропустили – в городе встретились. Я в «Стим-Пэкете» поселился – нужно было кое с кем встретиться, а утром фабрику показать. Да и кормят там хорошо… Я искал подарок Антонайне на день рождения и тут натыкаюсь на Кеннета. Ну, решили пивка хлопнуть, вспомнить старые времена.
– А вот и я,– появилась тетя Антонайна с увесистым подносом. Наступила пауза – тете нужно было налить чай, разложить печенье.– Милый, можно, я останусь? – спросила дядю Хеймиша тетя Тоуни.
Я решил, что она выглядит похуже, чем мама: лицо осунувшееся, под глазами черные тени. Даже каштановые волосы заметно поседели.
Муж не обратил на нее внимания. Он продолжил рассказ, хотя теперь обращался не только к картинке, но и к чашке чая, поставленной тетей Тоуни прямо на лоток. Большие пальцы по-прежнему вращались друг вокруг дружки.
– И мы двинули в «Аргайл-лаундж» – оттуда хороший вид на залив. Взяли по большой – точь-в-точь как в молодости. Сигару выкурили. Поболтали на славу. Я позвонил в офис, что сегодня прогуливаю. Кеннет позвонил в Лохгайр. Потом решили взять китайской еды – тоже ностальгии ради. Но так до лавки и не добрались. Решили прогуляться по кабакам и начать с бара «Гэлери», там-то и зашел разговор о вере.— Дядя Хеймиш умолк, взял чашку, глотнул, не отрывая глаз от лотка, и возвратил чашку на блюдце.
– Он сказал, что я чокнулся.– У дяди Хеймиша брови полезли на лоб, голос тоже поднялся, но тут же сразу упал.– А я его обозвал дураком.
Хеймиш быстро, украдкой глянул на мою мать.
– Простите,– шепнул он и снова уставился на лоток с мозаикой. И вздохнул. А большие пальцы все двигались.
– Я ему говорю: тебя Господь любит, а он только смеется,– пожаловался Хеймиш.– Никак не желает понять, никак не желает увидеть. Я ему говорю: ты же слепец! То есть зрячий, но живешь с закрытыми глазами. Тебе и надо-то всего лишь принять Христа в свою жизнь, и тогда все моментально встанет на свои места. И мир покажется совсем другим – новая плоскость бытия откроется. Я ему объясняю: все, чем мы тут занимаемся,– это подготовка к следующей жизни. Там будем судимы, наказаны и вознаграждены.– Хеймиш покачал головой, на лице – смятение.– А он все издевается, спрашивает, когда это мне успели шунтирование мозга сделать.
(Господи Боже, или кто там за него? Помоги мне не расхохотаться!)
Я кашлянул и промокнул внезапно увлажнившиеся глаза салфеткой.
А Хеймиш тараторил:
– Я ему говорю: только религия способна объяснить, в чем смысл жизни. Только Господь, как абсолют, дает нам… дает нам тот крючок, на который мы можем повесить свою философию. Иначе для чего жить? А он говорит, что значит —для чего жить? Какого цвета ветер?
Дядя Хеймиш снова покачал головой:
– Я ему: вера – это любовь! Самая прекрасная на свете. А он говорит: чепуха на постном масле, измена нашей человечности. Человечности! – Хеймиш фыркнул.– Религия дает нам правила. Она удерживает людей от неверных поступков и помогает совершать поступки верные. А он не воспринимает, не слушает. «Религия – это политика». Несколько раз это повторил. Как будто чушь, если ее повторять, станет истиной. «Религия – это политика. Религия – это политика!» Какое богохульство! Выходим мы из последнего бара – даже не могу вспомнить, который он был по счету,– и двигаем сюда, кажется, чтобы на сон грядущий по рюмашке пропустить. Плетемся по Шо-роуд – я же машину на площадке у «Стим-Пэкет-Хоутела» оставил,– и заходит у нас спор насчет церкви, что на Шо-стрит. Ему, мол, нравится, архитектура любопытная, но ведь это же памятник человеческого искусства, а не Божьего, и всего лишь символ. Я в ответ: это дом Господень, и лучше б тебе не кощунствовать.– Хеймиш снова глянул на маму: – А он вдоль стены шел…
Мама кивнула. Хеймиш уже опять смотрел на лоток.
– Он говорит: любая церковь, любой храм – не более чем гигантский пустотелый идол. Я его спрашиваю: ты чего, на голову прихворнул? Он говорит: точно, заразился здравым смыслом. А я ему: твой бог – здравый смысл, и это ложный бог, но истинный идол.—Хеймиш тяжело вздохнул.– Дорога была мокрая, только что дождь прошел… Кеннет давай на меня кричать…– Хеймиш покачал головой.– Говорит: Хеймиш, все боги ложные, вера – это идолопоклонство.– Дядя Хеймиш опять качнул большой седой головой и мрачно посмотрел на меня. Глаза были холодны и смахивали на медуз. Или на лягушачьи икринки.– Все боги ложные, вера – идолопоклонство,– шепотом повторил дядя Хеймиш.
Я содрогнулся.
– Ты можешь себе такое представить, а, Прентис?
Он потупился, покачал головой. Снова взор дяди Хеймиша вернулся на лоток. Большие пальцы не успокаивались.
– Не помню в точности, что он тогда сказал,– прошептал дядя Хеймиш и вздохнул.– А затем он отскочил от стены и побежал к церкви. И полез!
Мать всхлипнула. Очень тихо, но я услышал.
– Мне пришлось перебираться через стену,– пробормотал Хеймиш.– Ворота были на запоре. А пока я карабкался, он уже скрылся. Я подумал, что он по водосточной трубе лезет. Просто догадался. Грохотало вроде, но… я не подумал, чем это грозит. И молний не было, это я помню. Кеннет кричал, ругался, проклятиями сыпал, всяческие кары на свою голову накликал, а я пытался его угомонить, говорил, что он свалится, и что полиция уже едет. «Подумай о семье»,– кричу, а он все лезет.
Я рассматривал в розоватом свете пальцы, поворачивал кисти и вглядывался в линии на ладони, в вены на ее тыльной стороне. Пытался представить, как папа залезает на крышу церкви, выбирает опоры, подтягивается, потеет, напрягает мышцы во тьме, веря в свои силы, веря в холодную жестяную полоску