Отец сочинял рассказы о тайных горах, о лесе, утонувшем в песке, о потоке, который превратился в дерево, о торфе-зомби, о каменных бурильщиках. Иногда место действия или тема рассказа как-то соотносились с действительностью. Прообраз тайных гор – настоящий холм, на нем растет цветок, которого больше нигде в мире не сыщешь. Известно, что ураганные ветра загоняли целые гряды дюн в глубь острова, песок засыпал леса и даже деревни. Торф, можно сказать, «бессмертен» – кислые минералы из окружающих скал, холодный атлантический воздух и вечный дождь не дают отмершим деревьям разлагаться.
Другие истории были целиком придуманные – наверное, дело в том, что в отце всегда жил мальчишка. Если смотреть издали на дерево, особенно растущее на дне глена да еще покрытое листвой, то оно и правда похоже на огромный фонтан зеленой воды, которая ударила из земли и вдруг одеревенела.
Пусть от всего этого веяло наивностью, пусть отцовские образы смахивали на галлюцинации, но они тем не менее впечатывались в нашу детскую память, в мозгу всегда создавалась картинка. Взять хотя бы магмитов – людей, которые жили в магме под земной корой. Они бурили скважины наверх, чтобы глотнуть воздуха, как мы добуриваемся до нефти. Магмиты, наверное, порождены той частью папиного разума, которая любила все переворачивать с ног на голову. Он обожал рассматривать противоположности, фантазировать «от противного», доводить до абсурда и в абсурде находить смысл. Не воображение, а неиссякающий рог изобилия – наверное, дядя Рори за такой душу бы отдал не задумываясь.
Чередуя научные факты с вымыслом, сказки – с прямыми нотациями, отец учил нас, что суть вещей переменчива и мы, как и все остальные люди, самые важные существа во Вселенной и при этом полные ничтожества, все зависит от обстоятельств, а также от того, как поглядеть. Но индивидуум всегда важнее общества, и люди – это люди, они везде одинаковы. И если тебе кажется, что человек совершает глупый или дурной поступок, то ты, скорее всего, просто не знаешь всей правды. Впрочем, иногда люди действительно творят худые дела, особенно если ими овладевает какая-нибудь навязчивая идея и они ее считают оправданием для своего гадкого поведения. И ты не всегда твердо знаешь, что сам прав, а другие ошибаются, но надо стремиться к пониманию своих поступков, надо смотреть правде в глаза. Потому что правда – это очень важно.
Наверное, все мы дорожим своими убеждениями. Кажется, они для нас даже роднее, чем полученные от отца и матери гены. Убеждения, вероятно, мы тоже наследуем – даже если это подчас абсолютная противоположность того, что в нас пытались заложить родители.
Иногда я чувствовал, что отец перегибает палку. Как будто он хотел лепить наши души по своему образу и подобию, чтобы мы думали и поступали, как он,– словно это помогло бы ему обмануть старуху с косой, обрести своего рода бессмертие. И тогда от его притч и нравоучений здорово веяло эгоцентризмом, а его мудрые, великолепно аргументированные теории смахивали на догмы.
Но так бывало редко, обычно он вел себя как настоящий альтруист. Мне даже казалось иногда, что я чувствую его отчаяние,– он так старался подготовить нас к будущему, чтобы мы могли справиться с превратностями судьбы,– но мир вокруг нас менялся слишком быстро, и отцовские идеи и принципы, казавшиеся ему такими важными, жизненно необходимыми, становились неприменимы. В лучшем случае они оказывались маловажными, а в худшем – ложными.
Мать всегда обращалась с нами иначе. Не помню, чтобы она хоть раз читала нам морали. Она предпочитала действовать исподволь. Мы знали, что мама нас любит, и понимали, какой поступок она одобрит, а какой – нет. Она учила нас на примерах, позволяя совершать ошибки. Пожалуй, лишь в одном ее можно упрекнуть: приучила нас к утешительной мысли, что она обязательно будет рядом, если у кого-нибудь из нас возникнут неприятности.
Возможно, ее науку мы усвоили лучше, чем отцовскую.
Через полчаса после того, как я ушел с постпостмодернистского бетонного блока, я стоял на холме Бак-Хром – отсюда в сумерках были видны нужный мне грейдер, огни деревни Слокавуллин, восточная окраина Галланаха (цепочка оранжевых искр справа от меня) и шоссе на Обан; а весь север пестрел желтыми, оранжевыми и красными огоньками, подвижными и неподвижными; и внизу раскинулся темный ландшафт, волнистый, с каменными пирамидками, с кольцами из меченых валунов, с могильными холмами и старинными крепостцами.
Все боги ложны, думал я, глядя в эту пеструю мглу. Вера суть идолопоклонство.
Ну, чего, братишка, как дела-делишки?
Льюис глубокомысленно покачал головой. Поднял стакан с виски и подверг детальному рассмотрению сначала одним сощуренным глазом, прикрыв второй, затем – наоборот.
У меня сложилось впечатление, что он пытается запечатлеть посудину в памяти. К этому моменту я уже так надрался, что идея мне даже показалась неплохой, и я бы, наверное, попытался взять с брата пример, когда бы верил в свою способность координировать действия руки, глаз и мозга. Если бы не долговременная практика, мне бы в этот вечерний час ни за что не осуществить полноценный контакт стакана и рта. Хотя какое там – полноценный: я уже дважды промахнулся и окропил подбородок и рубашку. Впрочем, утирался я с достоинством.
А Льюиса, похоже, от выпитого клонило ко сну. Другая версия: его гипнотизировала высшая истина, заключенная в стакане. С кем не бывает.
– Слышь, Льюис?
– Че… чего? – озадаченно глянул он на меня.
– Как жизнь, спрашиваю.
– А-а…– Он вздохнул.– Да как сказать…– Нахмурился.– Верити мне вчера такое выдала… Говорит: «Льюис, кажется, мы с тобой перестали понимать друг друга».
– Что-что? – Мои губы осторожно состыковались со швыряльником.
– А я ей: «Как прикажешь это понимать?»
И расхохотался. Наверное, это был заразительный смех. Я тоже заржал, и мы дружно покатывались минут пять, ну, десять максимум. И так же дружно прекратили.
– Правда, что ли? – вытер я глаза. Льюис покачал головой:
– Не-а конечно. На самом-то деле у нас полное взаимопонимание.