Секацкий беседовал с бурундуками, чтобы не забыть людскую речь.
– Разве за неделю забудешь?
– Совсем не забудешь, конечно… Но потом бывало трудно языком ворочать, И знаешь, что надо сказать, а никак не получается, отвык. Так что лучше говорить: с бурундуками, с кедровками, с зайцами. С бурундуками лучше всего – они слушают.
– А зайцы?
– Зайцы? Они насторожатся, ушами пошевелят, и бежать…
К концу сезона Богдан Васильевич должен был пересечь водораздел двух рек, Бирюсы и Усолки, проделать звериный путь горной тайгой, примерно километров сто шестьдесят.
После семисот верст такого пути, двух месяцев в ненаселенной тайге это расстояние казалось уже небольшим. Тем более, Секацкий последние десять дней, по его понятиям, отдыхал, наняв колхозника с лодкой. Обалдевший от счастья мужик за пятьдесят копеек в день возил его на лодке вдоль обрывов, а пока промокший Секацкий сортировал и снабжал этикетками свои сборы – разжигал костер, готовил еду и вообще очень заботился о Секацком, даже порывался называть его «барин» (что Секацкий, из семьи, сочувствовавшей народовольцам, самым свирепым образом пресек). За десять дней мужик заработал пять рублей; при стоимости пшеницы в три копейки килограмм он уже на это мог кормить семью ползимы и пребывал просто в упоении от своей редкой удачи.
А Секацкий прекрасно отдохнул и с большим удовольствием углубился в таежные дебри. За три месяца работ на местности он привык к тайге, приспособился. Засыпая на голой земле, Секацкий был уверен, что если появится зверь или, не дай Сталин, лихой человек, он всегда успеет проснуться. Утром просыпался он мгновенно, с первым светом, и сразу же бодрым, энергичным. Не было никаких переходов между сном и бодрствованием, никаких валяний в постели, размышлений.
Просыпался, вставал, бежал рубить дрова, если не нарубил с вечера, а если нарубил, то разжигал костер. Утра в Сибири обычно сырые, холодные, а в августе еще и туманные. Только к полудню туман опускается, тайга немного просыхает, и идти становится легко. Если бы стоял июнь, Секацкий выходил бы в маршрут не раньше полудня – ведь никто не мешает ему идти весь вечер, если есть такая необходимость и если еще светло. А в июне и в десять часов вечера светло.
Август, и выходить приходилось еще в тумане, да еще и двигаться вверх, к сырости и холоду, к еще более мрачным местам. Пять дней шел он все вверх и вверх, добираясь до обнажений пород в верховьях местных малых речек; по пути Секацкий пел и насвистывал, рассказывал сам себе, как будет выступать, отчитываясь о работе, и выяснять отношения с коллегами. Говорил и пел не только чтобы не забыть человеческую речь, но и чтобы заранее предупредить любого зверя, что он тут. В августе медведь не нападает, но если человек наступит на спящего зверя, просто пройдет слишком близко или появится внезапно – тогда медведь может напасть. Медведи и лоси, которых встречал Секацкий, слышали его издалека и имели время для отхода. А для котла он убивал глухарей и зайцев, даже не тратя времени для охоты. Видел на маршруте подходящего глухаря – такого, чтоб не очень крупный и чтобы не надо было лезть очень уж глубоко в бурелом. Если попадался подходящий – он стрелял, совал тушку в рюкзак и кашу варил уже с мясом.
Поднявшись к обнажениям, Секацкий еще четыре дня работал, не проходя за день больше пятнадцати километров, то есть почти стационарно. А когда все сделал, начал спускаться в долину уже другой реки. Опять он делал переходы по двадцать, по тридцать километров, идя по звериным тропам или совсем без дорог. Тут на карте показана была деревушка, но с пометкой – «нежилая». Секацкий не любил брошенных деревень, и не осознанно, не из-за неприятной мысли про тех, что могут поселиться в брошенных человеком местах, а скорее чисто интуитивно, смутно чувствуя, что в брошенных местах человеку не место. Ведь вы можете быть каким угодно безбожником, но в поселке, из которого ушли люди, вам за вечер много раз станет неуютно, и с этим ничего нельзя поделать. А зачем ночевать там, где ночевка превратится в сплошное переживание и напряжение? Ведь всегда можно устроиться в месте приятном и удобном – на берегу ручейка, под вывороченным кедром или просто на сухой, уютной полянке.
Так что Секацкий, скорее всего, или совсем не пошел бы в деревню, или постарался бы пройти ее днем, просто заглянуть – что за место? Вдруг пригодится, если здесь будут вестись стационарные работы! Но километрах в десяти от нежилой деревушки Ольховки Секацкий вышел на тропу, явно проложенную человеком, натоптанной до мелкой пыли, с выбитой травой, а в двух местах и с обрубленными ветками там, где они мешали движению. В одном месте по тропе прошел огромный медведь, оставил цепочку следов. Не такой великий следопыт был Секацкий, а подумалось почему-то, что зверь шел на двух задних лапах – наверное, хотел подальше видеть, что там делается на тропе.
Значит, люди все-таки живут! Богдан Васильевич вышел на перевал, к долине малой речки Ольховушки, и уже без особого удивления заметил дымок над деревьями. Вообще-то, сначала он собирался заночевать прямо здесь, благо плечи оттягивал вполне подходящий тетерев, а уже утром идти в деревню… Но тропа как раз ныряла в долину, оставалось километров семь до деревни и часа два до темноты. Как раз! И Богдан Васильевич лихо потопал по тропе.
Путь уставшего человека под рюкзаком, под полутора пудами одних только образцов мало напоминает стремительный марш-бросок чудо-богатырей Суворова. И все же через полтора часа хода показались первые огороды. Странные огороды, без жердей и столбов, без ограды. И какие-то плохо прополотые огороды, где сорняки росли между кустиками картошки, свеклы и моркови. Странно, что все эти овощи росли вперемежку, а не особыми грядками. Тропа стала более широкой, и даже в этом месте различались следы медвежьих когтей: звери ходили и тут.
Еще несколько минут, и в сумерках выплыл деревянный бок строения.
– Эй, люди! Я иду! – прокричал изо всех сил Секацкий. Не из греха гордыни, нет – просто он совершенно не хотел, чтобы им занялись деревенские собаки. Пусть хозяева слышат, что гость подходит к деревне открыто, а не подкрадывается, как вор или как вражеский разведчик.
Ни один звук не ответил Секацкому: ни человеческий голос, ни собачий лай. Тут только геолог обратил внимание, что никаких обычных деревенских звуков не было и в помине. Ни коровьего мычания, ни лая, ни блеяния, ни девичьего пения или голосов тех, кто переговаривается издалека, пользуясь тишиной сельского вечера. Деревня стояла молчаливая, тихая, как будто и правда пустая. Хотя – огороды, и следы на тропе вроде свежие… Да и дымок вон, только сейчас уменьшается, а то валил из трубы, ясно видный.
И на деревенской улице было так же все пусто и тихо. Ни подгулявшей компании, ни старушек на лавочках, ни девичьих стаек, ни парней, спешащих познакомиться с чужим. Никого! И дыма из труб соседних домов не видно.
Уже приглядываясь внимательно, пытаясь сознательно понять, что же не так в этой деревне, Секацкий заметил: возле бревенчатых домов нет коровников, овчарен, свинарников. Запахи скота или навоза не реяли над деревней, солома или сено не втаптывались в грязь, копыта не отпечатывались на земле деревенской улицы. И не было мычания, блеяния, хрюканья, собачьего лая. Совсем не было… Странно.
Вот как будто симпатичный дом: почище остальных, с покосившейся лавочкой у ворот.
– Хозяева! Переночевать не пустите?
Откуда-то из недр усадьбы вывалился мужичонка, и Богдан Васильевич впервые увидел, кто же живет в этой деревне. Странный он был, этот мужик с руками почти до колен, с убегающим лбом, почти что без подбородка. Вывалился, уставился на Богдана глазками-бусинками с заросшего щетиной лица, только глаза сверкают из щетины. Вывалился и стоит, смотрит.
– Здравствуй, хозяин! Можно у вас переночевать? Я геолог, иду от Бирюсы, десять дней пробыл в тайге…
Мужик молчал, и Богдан Васильевич поспешно добавил:
– Я заплачу.
Вообще-то, предлагать плату – решительно не по-сибирски, и даже если вы даете деньги, то делается это перед самым уходом, неназойливо и порой даже преодолевая сопротивление хозяина. Вы не платите, вы дарите деньги. Хозяин хотя для виду сопротивляется, но принимает дар, чтобы вас не обидеть. Условности соблюдены, все довольны, потому что норма жизни в тайге – принимать, укладывать спать и кормить гостя, не спрашивая, кто таков.
Но Богдан Васильевич уже решительно не знал, как вести себя в этой деревне. Мужичонка еще с минуту стоял, напряженно наклонившись вперед, и у Секацкого мелькнула дикая мысль, что он принюхивается.