изгиляются. Обидно мне, старику: забыли семеновцы, как я под Нарвой, когда все бежали постыдно, честь и знамена ихние от поругания воинского спас!
Потом фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий бельмо слезливое вытер кулаком, добавил слова от себя:
– И я чую круговую поруку в полках, адъютанты прихлебствуют пред Трубецкими да Салтыковыми, яко родичами царицы. А те, через других, с Остерманом сносятся тайно…
Правитель дел Степанов подал голос:
– Остерман – вице-канцлер, разве он охульничать станет?
– Молчи, – повернулся к нему фельдмаршал. – Не то зашибем тебя здесь, как мышонка… И мнение мое, – закончил Василий Владимирович, – таково будет: гвардию надобно из Москвы выкинуть, а на полки армейские – простонародные! – опереться.
– Сомнительно то, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Искры неча в костре раздувать. Да и пока гвардия, фельдмаршалы, под рукой вашей – бояться стоит ли?.. Не конфиденты Остермановы (верно сие) грызут днище корабля нашего. И в глупости первозданной того не ведают, словно крысы, что корабль вместе с ними потопнет…
Канцлер Головкин молчал упрямо. И тогда Василий Лукич карты свои до конца раскрыл: была не была!
– А бояться надобно, – заявил честно. – Императрица еще не короновалась, а, глядите, сколь много вокруг престола грязи налипло. И всяк наезжий пыжится… Тому не бывать!
– Верно, – кивнул ему Голицын.
– Под замок всех! – сказал фельдмаршал Долгорукий.
Головкин вздрогнул. Закрестился и бывший дядька царя, князь Алексей Григорьевич, а Лукич тихо перечислил, с кого начинать:
– Сеньку Салтыкова – первого в железа, обоих братцев Левенвольде, Степана Лопухина, что от Феофана кал по Москве носит.
– И женку Лопухина – Наташку скверную, – сказал Михайла Михайлович Голицын. – Передатчица она погани разной!
– Черкасского – Черепаху, – добавил Дмитрий Голицын, – чтобы не мучился более, в какую сторону ему ползать.
– Барятинского Ваньку… мерзавца! У него в дому сговор!
– Кого еще? – огляделся Лукич.
И вдруг прорвало нарыв злобы противу духовных у Голицына:
– Феофана трубящего – в Соловки, чтобы не смердил тут…
Фельдмаршалы разом встали.
– А где Бирен? – спросили в голос. – Чуется нам – рядом он!
– Дело женское, – увильнул канцлер. – Нам ли судить?
– Нам! Коли нужда явится, так из постели царской его вытянем и поперек кобылы без порток растянем…
Великий канцлер империи встал, за стол цепляясь. Потом – по стеночке, по стеночке – да к дверям. Затыкался в них, словно кутенок слепой. А в спину ему – Голицыны-братья (верховный министр да фельдмаршал):
– Гаврила Иваныч, – крикнули, – ты куды это?
– Неможется… Стар я, ослабел в переменах коронных.
И взорвало совет Верховный от речей матерных, нехороших:
– Ах, ядри-т твою мать… неможется? Крови боишься? Ты думаешь, кила рязанская, тебя не видать? Насквозь, будто стеклышко! Кондиций ты не держишься… Плетешь, канцлер? Противу кого плетешь-то? Вспомни, как в лаптях на Москве явился, пустых щец был рад похлебать. А теперь зажрался, так уже и неможется? Не знаешь, кому бы выгоднее под хвостом полизать?
От ругани такой обидной очнулся Головкин уже в санях, и стояли сани его посередь двора. Не мог вспомнить – чей двор этот?
– Куда завез меня, нехристь? – спросил возницу.
– Дом стрешневский… сами велели!
– Когда велел?
– Вышли из Кремля и упали. Вези, велели, на двор к Остерману!
Великий канцлер загреб с полсти пушистого снегу, прижал его к лицу. Остыл взмокший лоб. Тут подбежал к нему Иогашка Эйхлер и шустро отстегнул полсть. А Остерманов секретарь Розенберг помог из саней вылезти, чинно сопроводил до покоев…
Андрей Иванович встретил графа Головкина бодрячком:
– Ах, великий канцлер! Ах, душа моя… осчастливили!
Гаврила Иванович повел носом, спросил страстно:
– Ромцу бы… вели принесть! – И, выпив рому, вошел в настроение исповедное: – Затем я здесь, вице- канцлер, чтобы поберечь чистоту престола российского. Хотят его кровью боярской покрыть, да того не желательно…
– Когда? – спросил Остерман спокойно.
– На двадцать пятый день сего месяца фиувралия злодейство назначено. Мало им одного зятя моего, Пашки Ягужинского, еще крови жаждут… Коли ведаешь, где Бирен захоронился, – спрячь еще далее: до головы его охотников тут немало…
По уходе канцлера Остерман тряхнул колоколец:
– Левенвольде ко мне! Да не Рейнгольда, а – Густава…
И когда тот явился, сказал ему так:
– Канцлер сейчас всех предал… Накажите Анне, чтобы Семена Салтыкова от себя не отпускала. Караул во дворце доверить немцам… Майор фон Нейбуш и капитан фон Альбрехт – им доверье трона! Верховники готовят аресты на двадцать пятое. И когда придут за вами, отдайте им свою шпагу…
– Никогда! – вспыхнул Левенвольде, хватаясь за эфес.
– Глупец! – обрезал его Остерман. – Вы тут же получите ее обратно из рук императрицы, но уже обсыпанную бриллиантами…
Левенвольде ударом ладони забил клинок в тесные ножны:
– Как же повернется история именно двадцать пятого?
– Двадцать пятого, – ответил ему Остерман, – Анна Иоанновна станет самодержавной императрицей.
– А что вы, барон, для этого сделаете?
– Ничего, – усмехнулся Остерман. – Все уже сделано, и добавлять что-либо – только портить…
Глава двенадцатая
Решено было «в железа» посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.
Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.
– Виват Анна – самодержавная, полновластная!..
Бьются кубки – вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны…
Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.
– Еще вина! – кричат гости. – Мы гуляем…
Много было на Руси пьянок. Но эта – сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, – особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:
– Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям – честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?
– Не в бровь, а в глаз попал, Федька! – кричат пьяницы.
– Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами