часть своих умов, студенея в вечной мерзлоте марксизма-ленинизма. Изводил ее еврейский вопрос. Он сковывал все ее творческие силы, опошляя само понятие философии.
И все же все гениальные прозрения Пастернака в стихах и прозе связаны именно с философским складом его ума, с той незабываемой и все же подчас несколько инфантильной связью с немецкой классической философией. Потому вовсе не странно, что в тридцатые впав, «как в ересь, в неслыханную простоту», опустившись до желания, явно не украшающего великого поэта, быть «заодно с правопорядком», в пятидесятые, уже по эту сторону чудовищного разлома Шоа-ГУЛаг, поглотившего третью часть его народа в Европе и близких друзей «во глубине сибирских руд», он в итоговом романе жизни «Доктор Живаго», пусть и устами героини Симы Тунцовой повторяет в «два гегельянских глаза» кощунственные концепции Гегеля о народе Израиля, помноженные на требования раннего к немецким братьям-евреям – без остатка раствориться в германском народе. К счастью своему Коген всего на 15 лет не дожил до торжества национал-социализма и умер в уверенности, что евреи растворяться в неметчине.
Мог ли он даже представить, что неметчина физически растворит евреев, сожжет, превратит в пепел, пустит по ветру?
Согласно пророчеству Гегеля: «Все состояния еврейского народа, вплоть до самого гнусного, самого постыдного, самого отвратительного, в каком он пребывает еще и в наши дни, являются последствием развития изначальной судьбы евреев, связанной с тем, что бесконечная мощь, которой они упорно противостоят, с ними всегда грубо обходилась и будет грубо обходиться до тех пор, пока они не умиротворят ее духом красоты и тем самым не упразднят свое упрямство духом примирения».
«…Отчего властители дум этого народа не пошли дальше слишком легко дающихся форм мировой скорби и иронизирующей мудрости? – говорит весьма велеречиво для женщины Сима Тунцова. – Отчего, рискуя разорваться от неотменимости долга… не распустили они этого, неизвестно за что борющегося и за что избиваемого отряда?.. И не могут подняться над собою и раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили?..»
Да трижды делай все это по рецепту Гегеля, Когена, Пастернака, а «все одно – жид».
И потому лишь ему, жиду, под силу написать гениальные строки
Строки, возносящиеся до высот «Песни Песней», любви царя Соломона к Шуламит, до печали на уровне Когелета (Экклезиаста) – «Суета сует, все суета и затеи ветреные».
Сумерки идолов
Мог ли представить Экклезиаст «затеи ветреные» – волны погромов, огнем пожирающие, как хворост, народ Израиля?
Гейне говорил о трещине мира, проходящей через сердце поэта.
Эта трещина, неслышимо и невидимо прошла через сердце Бориса Пастернака в 1917 году, в возрасте 37 лет (знаменательная цифра). Она, как расширяющаяся полынья, отделяла становящиеся все более пасторальными годы юности и ранней зрелости, со Скрябиным, Рильке и Когеном, от последующей жизни, просквоженной чудовищным страхом, порожденным чудовищной реальностью. Редкие панегирические строки поэта советской власти не могут скрыть боль искренности, восстающую против требуемого «от всех нас криводушия».
Давно и насущно требует философского осмысления и психиатрического анализа эллинское понятие «сумерки богов» или, точнее, «сумерки идолов». Они обычно сгущаются ощущением приближающегося краха.
Но крах этот может длиться и 70 лет.
Уже по эту сторону полыньи, на одинокой льдине, уменьшающейся на глазах, как шагреневая кожа, Пастернак составляет последнюю книгу стихов с явно провокационным названием (сколько можно быть Эзопом?) «Когда разгуляется» (стихи 1956-1959 года). Уже написан «Доктор Живаго» с бессмертными «Стихами из романа».
Эпиграф к последней книге стихов удивителен по своему подтексту даже в эпоху Хрущева. Он взят из последнего тома романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», названного автором «Обретенное время» в предощущении ухода из жизни.
«Книга – это большое кладбище, где на многих плитах нельзя прочесть стертые имена».
Как могут звучать эти слова на гибельном ветру вообще безымянного кладбища в размер огромной, лишь слегка оттаивающей, ледяной страны, где расстрельные рвы почти у каждого города.
Огромной Сибирью шевелится пространство вечной мерзлоты, смещая давно уже безымянные, хоть и худо-бедно сохранившиеся в этом гигантском холодильнике трупы. Бирки и дощечки с номерами, амбарные книги с перевранными фамилиями, записанными вечно пьяным вохровцем, давно сгнили или пущены по ветру-затейнику.
«О, если бы я только мог…», – говорит поэт, – написать «…о беззаконьях, о грехах, бегах, погонях…»
В четырех словах – краткое резюме любого, пережившего погром, будь он государственный или народный, всеобщий или еврейский.
Но квинтэссенция книги, как и судьбы поэта, – в первых четырех строках первого стихотворения книги:
Надо бы поосторожнее с «сердечной смутой». Все смутное и опасное заключено в «смуте».
Ладно бы, смута сердечная. Но ведь речь идет о физической смуте, том самом, по словам Александра Сергеича, «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», узаконенном новой властью. Он рождает миллионы жертв, которые уже заранее смирились с ожидаемой их участью. Он порождает столько же палачей, по доброй ли воле, по принуждению. Последние, вне зависимости от национальности, всплывают на поверхность жизни, как гнусь, как беспощадное нашествие крыс, в отличие от последних, не скребущихся в подполе, а требовательно, нагло и всегда по-крысиному по ночам стучавших в двери.
Этот десятилетиями длящийся погром собственного народа по всем градам и весям беспрецедентен в мировой истории.
В этом погроме слово «жид» – первейшее слово в лексиконе сталинских следователей- палачей наряду с матом, при допросе существа еврейской национальности» даже если следователь сам еврей. Эти особенно знали, по собственному опыту, как сокрушительно действует на еврея слово «жид».
Никто меня не убедит, что «жид» равнозначен кличке «хохол», «кацап» или «москаль». «Жиды и москали», то есть евреи и русские – изобретение польско-украинских холопов. «Москали» – от слова «Москва». В народе слово «жид» – тайный позыв и призыв погромщика к своему «собрату».
Магия печатного текста, в котором разрешено употреблять слово «»жид», мгновенно заставляет вздрогнуть жертву сигналом будущего погрома, который, быть может, и не произойдет, но душа жертвы полнится страхом.
Страх, державший страну в тисках почти три четверти ХХ-го века, даром и в одночасье не проходит.
Его величество Страх, а не Случай, многолик в своих проявлениях, от полной потери