замуж по инерции, в поисках защиты от ненадежной судьбы, незаметная и миловидная, без порывов страсти, хорошая супруга, теперь — жена уважаемого профессора и его жуткой искусственной идеи, в глубине души счастливая; посмотри-ка на нее. Когда она просыпается. Когда идет в ванную. Посмотри на нее. На ее халат, на все остальное. Посмотри на нее. А потом — на него, ученого: невысокий, на губах — грустная улыбка, в волосах — перхоть, ничего страшного, но все же она есть, красивые руки, о да, точеные бледные руки, четко собранные под подбородком на официальных фотографиях, красивые руки, в остальном — никакой пощады, небольшое усилие, Гульд, и ты увидишь его голым, этого человечка, непременно нужно увидеть его голым, поверь мне: вот он весь белый, мягкий, дряблые мышцы, мало что между ног, какие шансы могут быть у этого самца в повседневной борьбе за совокупление, его шансы совсем слабы, ничтожны, кто бы утверждал обратное, и так было бы, если бы искусственная идея не превратила это животное, обреченное стать падалью, в бойца, со временем даже в вожака, с кожаным портфелем и элегантной, нарочито прихрамывающей походкой, в животное, которое — посмотри! — сейчас спускается со ступенек университета, к нему подходит студентка, робко представляется, болтая, идет с ним по улице, а дальше по наклонной плоскости — все более тесная дружба, отвратительно думать об этом, но наблюдать очень полезно, до конца, как бы это ни казалось возмутительно, полезно наблюдать и учиться, до победного финала в ее квартирке, одна комната, широкая кровать, яркое перуанское покрывало, ему разрешают войти, с его портфелем и перхотью, под предлогом исправления библиографии, несколько часов изнуряющего, но негрубого флирта, щупальца и клыки его искусственной идеи, сопротивление девушки тает, и благодаря своей — недавней и небольшой — рубрике в еженедельном журнале он ощущает смелость, и в каком-то смысле право, положить руку, одну из своих красивых рук, на плечо девушки, плечо, которое судьба никогда не преподнесла бы ему, но которое теперь ему дарит искусственная идея, расстегнут лифчик, легкомысленный язык раздвигает его тонкие пепельные губы, самка дышит ему в ухо, и вот — ослепительное видение юной, бронзовой, прекрасной руки, сомкнувшей пальцы вокруг его органа, невероятно. Какова этому цена, Гульд? Этому нет цены. Подумай, что может заставить такого человека отказаться от всего этого ради желания быть честным, ради уважения к бесконечности своих идей, ради возможности снова задать себе вопрос: правильно это или нет? Подумай, может ли такой человек однажды спросить себя — хотя бы и втайне, хотя бы и в полнейшем, непроницаемом одиночестве — связана ли его идея с истиной, со своими истоками? Подумай, способен ли он стать честным хоть на мгновение? Нет. (Тезис номер пять: Люди используют идеи как оружие и поэтому навсегда предают их.) Он так далек сейчас от себя самого, от места, где начался его путь, и он давно не живет со своими идеями в честности, простоте и мире. Ты не можешь возродить честность, если, предав ее, ты начал существовать, полноценно существовать, а ведь мог бы и не существовать, года напролет, пока не сдох бы. Ты не захочешь отказаться от целой жизни, вырванной у судьбы, только потому, что, посмотрев в зеркало, ты вдруг стал сам себе противен. Он умрет бесчестным, наш профессор, но умрет хотя бы во имя какой-то жизни.

Он говорил это, почти не волнуясь. Он не плакал по-настоящему. Но все же глаза блестели, в горле застрял комок и все такое. Именно так.

Однажды Пумеранг спросил у профессора Мондриана Килроя, почему он не публикует свои «Заметки об интеллектуальной честности». Он не сказал, что могла бы получиться прекрасная толстая книга. Чистые страницы и разбросанные по ним наугад шесть тезисов. Профессор Мондриан Килрой ответил, что идея неплоха, но он все же не намерен их публиковать, потому что, погрузившись в «Заметки» еще раз, он нашел их безумно наивными. Ребяческими. Он сказал, что все же страшно любит их, потому что ему отчасти свойственна безумная наивность, а также некоторое ребячество, но тем не менее в целом он не такой и выступает, так сказать, в пользу гармоничности, что, по его подозрению, есть идея в полном смысле слова. В честном смысле слова. Потом он сказал, что на деле, если уж начистоту, он ни хрена в этом не понимает. И спросил, не осталось ли еще кусочка пиццы.

Что было несомненно — тошнило его все чаще и чаще. Не из-за пиццы. А когда рядом оказывался ученый или вообще интеллектуал. Порой достаточно было прочесть статью в газете, надпись на корешке книги. В день приезда английского профессора, например, — того самого, созерцавшего пустоту, — он был бы рад остаться и послушать, но это оказалось невозможным, его начало тошнить, вышел большой скандал, так что пришлось извиняться перед ректором, и он отыскал в свое оправдание одну только фразу, которую и твердил: «Вы знаете, он замечательный человек, я уверен, он замечательный человек». Речь шла об английском ученом. Ректор Болдер глядел на него с обалделым видом. Вы знаете, он замечательный человек, я уверен, он замечательный человек. Даже на следующий день, при помывке прицепа, он то и дело вставлял: замечательный человек. Гульд находил это идиотским.

— Если он замечательный, то не вызвал бы тошноты.

— Все не так просто, Гульд.

— Ах вот что.

— Нет, совсем не просто.

Гульд мыл колеса. Больше всего ему нравилось мыть колеса. Черный блестящий намыленный каучук. Удовольствие, да и только.

Я размышлял об этом, я долго размышлял об этом, Гульд, со всей жесткостью, на какую способен, каким бы бесстыдным образом люди ни расставались с истиной, посвящая себя обслуживанию искусственных идей и впиваясь друг другу в глотку ради них, какой бы тошнотворной ни казалась мне вонь от идей, как бы ни рвало меня каждодневно при виде первобытной борьбы за существование, замаскированной под честный поиск истины, — каким бы безмерным ни было мое отвращение, я вынужден сказать, это правильно, до тошноты правильно, это просто по-человечески, так и должно быть, мы заслужили это дерьмо, это единственная высота, до которой мы дотягиваемся. Я понял это, вглядываясь в лучших из нас. Вблизи, Гульд, ты должен набраться храбрости и посмотреть на них поближе. Я видел их: они невыносимы, они правильны, понимаешь? невыносимы, но неумолимо невиновны, они только желали существовать, как можешь ты отнять у них это право? они желали существовать. Возьми кого-нибудь с высокими идеалами, с благородными идеями, кто сделал призвание из своих идей, кто выше всяких подозрений. Священник. Возьми священника. Но не любого. Не того, кто среди бедняков, слабых, отверженных, а вот этого, в пуловере и кроссовках «Рибок», да, вот этого, он начинал с видения, ослепительного и беспорядочного видения бесконечности, которое в потемках юности нашептало ему о необходимости принять чью-то сторону и подсказало, чью именно, все началось, как обычно начинается, самым честным образом, но потом, черт побери, он становится взрослым и знаменитым, ей-богу, знаменитым, одно это звучит как песня, знаменитым, в газетах его имя и фото, телефон звонит без конца, журналисты спрашивают его о том и о сем, он отвечает, мать его, он отвечает, он участвует в манифестациях, идет во главе колонны, телефон священника не звонит, Гульд, я должен сказать тебе это со всей жестокой откровенностью, телефон священника не звонит, потому что жизнь его — пустыня, запланированная пустыня, что-то вроде национального парка под охраной, на который люди могут смотреть, но издали, священники — это животные в национальном парке, никто не смеет к ним прикоснуться, представь только, Гульд, дать коснуться себя — уже проблема для священника, разве ты видел священника, целующего ребенка или женщину? просто в знак приветствия, нормальный, обыкновенный жест, но он не может сделать его, вокруг сразу же воцарится атмосфера, как бы сказать, неловкости и открытой враждебности, и это одна из самых тяжелых условностей, которыми скован священник в нашем мире, ведь он мог бы стать таким, как другие, но предпочел это головокружительное одиночество, из которого нет выхода, никакого выхода, если только не уцепиться за идею, правильную, впрочем, идею, упавшую извне, чтобы изменить весь этот пейзаж, придать ему человеческую теплоту, и эта идея, если использовать ее как надо, отделать, пересмотреть, предохранить от губительного контакта с истиной, выведет священника из его одиночества, все просто, и превратится понемногу в человека, который перед нами, в свободном пуловере навыпуск и кроссовках «Рибок», он всегда с кем-то, передвигается в окружении дочерей и братьев, он уже не заблудится, потому что привязан к телефону и так далее, временами в толпе он ловит женский взгляд, пропитанный желанием, представь, что это для него значит, это головокружительное одиночество и эта жизнь, грохочущая вокруг него, нужно ли удивляться, что он готов умереть за свою идею? он существует в этой идее, а что такое тогда — умереть за эту идею? он умрет, если только ее у него отнимут, он спасается благодаря идее, и тот факт, что через него спасаются сотни, даже тысячи ему подобных, не меняет ни на йоту суть истории, иными словами, спасается-то прежде всего он, под случайным предлогом спасения других, чтобы украсть у судьбы необходимую дозу признательности, восхищения, желания, которая делает его живым, живым,

Вы читаете CITY
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату