Коверни, Дизель и Пумеранг, железная дорога, бац, правой-левой, мама. Взгляд направлен на корзину. Отрыв. Бросок.
Черноволосый мальчик играл, играл в одиночестве, неотвязный и таинственный, как мысли, — если они правильные и имеют форму вопроса.
Позади него — отведенный для знания загон, школа. Укрепленная и отгороженная от мира, производящая вопросы и ответы согласно опробованным методиками, вставленная в рамку общества, склонного сглаживать острые углы вопросов, ловко превращающая одинокую траекторию в часть регулярного процесса, — и всеми покинутая.
Изгнанные из знания, мысли продолжают бороться, — подумал Гульд.
(Мальчик, брат мой, среди пустоты пустого двора, ты с твоими вопросами, — научи меня этому спокойствию, уверенному движению, что позволяет достичь сетки, этому вздоху по ту сторону страха.)
Гульд побрел назад, соразмеряя свой шаг с воображаемыми движениями несуществующего мяча, который подпрыгивал под его рукой и вырывался в пустоту, Гульд слышал его стук по камням мостовой, теплый и четкий, словно биения сердца, отскакивающего от спокойной жизни. Но прохожие могли видеть — и видели — только мальчишку, который забавляется с мячиком йо-йо, а мячика на самом деле и нет. Они глазели на осколок ритмичного абсурда, оправой для которого служил подросток, словно предвещая тем медленный приход безумия. Люди страшатся безумия. Гульд двигался среди них, как угроза, но не знал этого. Двигался, не зная этого. Как вероятное нападение.
Он пришел домой.
В саду стоял прицеп. Желтый.
22
В университет Гульда прибыл английский ученый. Имя его гремело. Ректор Болдер представил его всем в большой аудитории. Он встал перед собравшимися и рассказал в микрофон о жизни и трудах исследователя. Это заняло немало времени, поскольку английский ученый написал большое количество книг. Другие книги он перевел, или прославил, или стоял у их истоков. Сверх того, он был председателем или членом руководства в куче разных научных мест. Наконец, он был соавтором проектов. Невероятного числа проектов. Безумного множества проектов. Так что ректор Болдер должен был рассказать понемногу обо всем этом. Он говорил стоя, не отрываясь от листков, которые держал в руке.
Поблизости от него сидел английский ученый.
Выглядело это странно, поскольку ректор Болдер говорил о нем будто о покойнике, не из злости, а потому, что так принято, в подобных случаях именно так и принято: выступающий должен как бы произносить слова во славу покойника, нечто вроде посмертных восхвалений, и это странно, ведь покойник-то как раз живехонек, и сидит поблизости, совсем рядом, вопреки всем ожиданиям, он здесь, с нами, и не протестует, а, наоборот, терпеливо выносит жестокую пытку, по временам даже невольно ею наслаждаясь.
Это и был один из таких случаев. Чтобы не усугублять неловкое положение, английский ученый выслушивал надгробные хвалы ректора Болдера с глубоко непринужденным видом знатока церемоний. Из динамиков большой аудитории доносилось что-то вроде: «с заражающей страстностью и неоценимой интеллектуальной строгостью», или еще: «last but not least, он принял на себя груз почетного председательства в Латинском союзе, должность, занимаемая до него коллегой X». Но ученый, казалось, не испытывал ни малейшего смущения, находясь как бы в прочной барокамере, изготовленной из восхвалений. Он окидывал все вокруг невозмутимым взглядом, смотря прямо перед собой, в пустоту, однако проделывал это с благородной и твердой решимостью; подбородок слегка вздернут, лоб кое-где бороздили морщины, свидетельствуя о спокойной сосредоточенности. Челюсти слегка сжимались через равные промежутки времени, делая жестче профиль, выдавая неукротимую жизненную силу. Изредка английский ученый сглатывал слюну, но как бы переворачивая песочные часы: изящным жестом он сменял одну неподвижность другой неподвижностью, что имело вид терпения, вечно посылающего вызов Времени и всегда победоносного. Все вместе складывалось в некий персонаж, излучающий ясную силу и рассеянную отстраненность: первая служила для подтверждения хвалебных речей Болдера, вторая умеряла вульгарную лесть. Поистине величественно. В тот момент, когда ректор Болдер коснулся его преподавательской работы («всегда окруженный студентами, но как primus inter pares» [Первый среди равных — лат.]), английский ученый превзошел сам себя: он внезапно покинул свою барокамеру, снял очки, качнул головой, словно предчувствуя близкое утомление, поднес к глазам указательный и большой палец правой руки и, прикрыв веки, начал легкими круговыми движениями массировать глазные яблоки, до невозможности человеческий жест, где отразились — аудитория прекрасно видела это — боль, разочарования, усталость, которые не могла стереть блестяще прожитая жизнь и память о которых английский ученый как раз и желал передать собравшимся. Это выглядело просто прекрасно. Затем, как бы пробуждаясь, он неожиданно вскинул голову, надел очки быстрым, но точным жестом и вновь погрузился в полную неподвижность, созерцая пустоту прямо перед собой, с уверенностью того, кто изведал боль, но не был ею побежден.
Именно в этот момент профессора Мондриана Килроя начало тошнить. Он сидел в третьем ряду, и его стало тошнить.
Профессор Мондриан Килрой часто и не без удовольствия проливал слезы, но кроме этого его по временам начинало тошнить, и опять же это было связано с его исследованиями, особенно с написанной им статьей, которую он любопытным образом определял как «спасительное и окончательное опровержение всего, что я написал, пишу или напишу». Действительно, то была статья особого рода, Мондриан Килрой работал над ней четырнадцать лет, хотя не занес ни слова на бумагу. Затем, просматривая однажды порнушку в специальной закрытой кабинке, где, нажимая кнопки, можно было выбрать одну из 212 различных программ, он понял то, что понял, вышел из кабинки, взял бумагу с тарифами «контактной комнаты» и написал на обороте свою статью. Он сделал это прямо там, за стойкой, даже не присев. Это отняло не больше двух минут: статья состояла из шести кратких тезисов. Самый обширный не превышал пяти строк. Затем он вернулся в кабинку, потому что оставалось еще три минуты оплаченного вперед просмотра, а профессор не хотел сорить деньгами. Он нажимал кнопки наугад. Когда на исходе третьей минуты профессор попал на фильм для голубых, то пришел в ярость.
Может показаться удивительным, но вышеназванная статья не касалась любимого предмета профессора Мондриана Килроя, то есть криволинейных поверхностей. Нет. Если строго придерживаться фактов, статья носила следующее заглавие:
Пумеранг, большой поклонник этого сочинения, знал его практически наизусть и как-то раз определил его содержание таким образом:
Надо сказать, что к банкам Пумеранг имел «незакрытый счет» (фраза принадлежала Шатци, и та считала ее гениальной). Он ненавидел банки, хотя не совсем понятно почему. Одно время Пумеранг участвовал в разъяснительной кампании против излишнего увлечения банкоматами. Вместе в Дизелем и Гульдом он постоянно жевал резинку и выплевывал ее, еще теплую, на клавиши банкомата. Обычно залеплялась цифра 5. Подходили люди с намерением набрать секретный код и обнаруживали резинку. Те, у кого не было цифры 5, продолжали операцию, внимательно следя за своими пальцами. Те, у кого была цифра 5, впадали в панику. Жажда денег боролась с отвращением к жеваной резинке. Некоторые пытались удалить клейкую массу различными предметами. Как правило, в конце концов они размазывали ее по всем клавишам. Меньшинство сдавалось и уходило. Как это ни грустно, но большая часть пришедших подавляла тошноту и убирала жвачку пальцем. Однажды Дизель увидел небогатую женщину, у которой в секретном коде было три пятерки подряд. Первое нажатие она совершила с большим достоинством, второе — с гримасой отвращения. На третьем ее затошнило.
Кстати говоря, первый из тезисов «Заметок об интеллектуальной честности» звучал так:
— Гениально, — прокомментировала Шатци.
— Это лишь начало. И заметьте, не все так очевидно. Кто-нибудь вроде Канта, например, не воспринял бы это с такой легкостью.
— Кант?