достоянием этих страниц. Я выпросила эту толстую тетрадь в кожаном переплёте у моего дорогого отца, Рауля де Керкоза; в такие фолианты отец записывает свои заметки по фольклору и научные наблюдения. Желание вести дневник в меня заронила моя кузина, поэтесса Кристабель Ла Мотт, она сказало нечто, глубоко меня поразившее: «Писатель превращается в настоящего писателя, лишь когда непрестанно упражняется в своём искусстве, работает с языком, подобно тому как великий скульптор или художник работает с глиной или с красками, покуда материал не станет его второю натурой, так что творец сумеет придать ему любую форму, какую только пожелает». Ещё Кристабель сказала – когда я поведала о моём огромном желании писать и об отсутствии в моей повседневной жизни интересных вещей, событий, страстей, которые могли бы стать предметом стихов или прозы, – что для будущего писателя необычайно важно заставить, приучить себя изо дня в день записывать всё, с чем в жизни сталкиваешься, каким бы обыденным, скучным оно ни казалось. Постоянное упражнение, считает Кристабель, имеет два достоинства. Во-первых, оно сделает мой стиль гибким, разовьёт наблюдательность, и приготовит к тому дню, когда – со всеми это рано или поздно случается – что-то действительно важное возопит – Кристабель так и сказала, «возопит» – и потребует своего выражения. Во-вторых, благодаря постоянным письменным занятиям я смогу убедиться, что всё на свете имеет какой-нибудь интерес, что не существует предметов скучных. Посмотри, сказала Кристабель, на свой собственный сад в пелене дождя, на здешние грубые прибрежные утёсы глазами незнакомки, скажем, моими глазами, и ты увидишь, что они, и сад, и эти утёсы, исполнены волшебства и цвет их, хотя и неброский, прекрасен своею переменчивостью. Изучи старые чугунки и простые, прочные, деревянные блюда на собственной кухне глазами нового Вермеера, который явился сюда затем, чтобы переселить их на полотно и, поколдовав с солнечным светом и тенью, создать из них гармоническую композицию. Писателю такое не под силу, но зато ему под силу многое другое – каждое из искусств имеет свою особую область выражения.

Вот я уж написала целую страницу, и всё, что на ней есть ценного, – это наставления моей кузины Кристабель. Но это и естественно – ведь она сейчас в моей жизни самый важный человек; больше того, она служит блистательным примером, поскольку, будучи женщиной, достигла успехов и признания в литературном творчестве, и тем самым вселяет в других женщин надежду, ведёт за собою. Впрочем, я не знаю, насколько эта роль предводительницы ей по вкусу, – я вообще мало ведаю о её потаённых мыслях и чувствах. Со мной она обращается очень мягко и хорошо, как если б она была гувернанткой, а я – докучливым ребёнком, полным порывов, не сидящим на месте ни минуты и совершенно не знакомым с жизнью.

Если попытаться представить, на какую именно гувернантку она похожа, то, конечно, на романтическую Джен Эйр, под чьей внешней невозмутимостью и умеренностью скрывается сильная, страстная, необычайно наблюдательная натура.

Две последние мои фразы заставляют меня задуматься. Что такое мой дневник – учебное задание, экзерсис, предназначенный для глаз учительницы Кристабель, или пусть даже личное письмо от меня к ней, которое она прочтёт в минуты уединённого размышления; или же это совсем иное сочинение, предназначенное исключительно для себя самой, где я попытаюсь быть совершенно откровенной, стремясь к полной правдивости?..

Я знаю, что она предпочла бы второе. Поэтому я буду прятать подальше эту тетрадь – по крайней мере в первые дни её существования – и заносить сюда буду лишь то, что предназначено для моих собственных глаз, и для Верховного Разума (так мой отец именует Бога, в которого верит больше, чем в наших старинных богов, Луга, Дагду и Тараниса. Что до Кристабель, она страстно – как свойственно это английской нации – почитает Иисуса; мне не вполне понятны такие религиозные чувства; и я даже не берусь угадать её точного вероисповедания, католичка она или протестантка).

Вот уже и первый урок. То, что писано для одной лишь пары глаз, для самого писателя, немного проигрывая в живости, выигрывает зато в свободе – и, к моему собственному удивлению, – во взрослости. Когда пишется для себя, то желание очаровывать, женское и ребяческое, проходит само собою.

Писательское упражнение я хочу начать с того, что опишу наш кернеметский дом, каков он есть, нынче, в этот час, в четыре пополудни, когда осенний туманный день начинает клониться к вечеру.

Всю мою короткую жизнь (по временам, впрочем, представлявшуюся мне длинной и ужасно монотонной) я провела в этом доме. Кристабель, по её словам, поражена была его красотой и вместе простотой. Нет, я не стану больше пересказывать слова Кристабель, а лучше постараюсь сама разглядеть в старом знакомце-доме что-то такое, чего я и не подумала б заметить, завладей мною снова скука, тоска и уныние.

Наш дом, как и большинство домов на этом побережье, построен из гранита, он длинный и довольно приземистый, но его крыша, крытая сланцем, – островерхая, с высоким щипцом. Дом стоит посреди двора, обнесённого высокой стеной, которая создаёт островок сравнительного затишья в море ветра и защищает нас заодно от иных вторжений. Всё здесь у нас строится с расчётом на то, чтобы устоять под напором ветровых потоков и хлещущих дождей с Атлантики. В ненастную пору сланец кровель лоснится от влаги и бывает красив; впрочем, хорош он и летним погожим днём, когда посверкивает в знойном, солнечном воздухе. Окна устроены точно глубоко посаженные глаза под высокими дугами бровей, то есть под арками, и напоминают церковные окна. Всего в доме четыре главных комнаты – две наверху и две внизу, и у каждой по два окна – на разных стенах по окошку, – даже в непогоду света достаточно. А ещё есть выступ башней, вверху башни – голубятня, а внизу – место для собак. Правда, Пёс Трей, так же как и отцовская ищейка-сука Мирза, обитает в доме. За домом, загороженный им от ветра с Океана, располагается сад, где я играла ребёнком; в те годы сад мнился мне бесконечно просторным, а нынче стал тесен. С другой стороны сад тоже защищён – стеной, сложенной всухую из грубо тёсанного камня и морских валунчиков; стена имеет множество мелких отверстий, тонких извилистых щелей, крестьяне говорят, что она «растеребливает» ветер. В штормовую погоду, когда сильный ветер наш гость, вся стена от него поёт, этакая каменная песня, написанная нотами-гальками на ветровом стане. И вся наша местность наполняется музыкой ветра. Когда он задувает, люди стараются поустойчивей ставить ноги и приноравливают, подпрягают к ветру свои голоса: мужчины, чтоб быть слышными, начинают басить, а женщинам, напротив, приходится пищать.

(Кажется, сказано довольно неплохо. Замечу, что, написав эти строки, я невольно исполнилась эстетической любви к моим дорогим соплеменникам и к нашему ветру. Будь я поэтессой, я бы не остановилась на одном удачном образе, создала бы целую поэму об очарованном плаче бретонского ветра. Или, будь я романисткой, я б поведала о том, что, по совести, в долгие зимние дни от его непрерывного, заунывного пенья можно полуобезуметь и возжаждать тишины, как в пустыне странник жаждет влаги. В псалмах так и слышится тоска по прохладному каменному убежищу от знойного солнца. Мы же здесь жаждем хоть каплю сухого и солнечного затишья.)

В нашем доме, в этот час, сразу трое людей сидят в трёх разных комнатах и пишут. Кузина и я занимаем две верхние комнаты – кузина находится в бывшей комнате моей матери, где отец не пожелал меня поселить (да мне там жить не хотелось бы). Из окон этих верхних комнат можно бросить взгляд через поля, за береговые утёсы, на подвижную поверхность морских вод. Море по-настоящему подвижно, вздымается – в дни непогоды. А в хорошие дни море дремлет, и тогда впечатление движения создаётся перемещением света. Гм, а действительно ли это так? Интересное наблюдение, но его надо как-то проверить…

Мой батюшка занимает одну из нижних комнат, которая одновременно служит ему библиотекой и спальней. Три стены в его комнате одеты полками книг, и он непрестанно печалится об ужасном воздействии, какое влажный морской воздух имеет на страницы и переплёты. В детстве одним из моих постоянных поручений было умащивать кожаные обложки предохранительной смесью из пчелиного воска и чего-то ещё – гуммиарабика? скипидара? – он сам изобрёл этот состав. Сбережением книг занималась я вместо вышиванья. Разумеется, я умею починить мужскую рубаху – мне пришлось по необходимости обучиться простому женскому ремеслу, и мне даже по силам несложное белошвейство, – но из более тонких рукоделий я, увы, ничем не владею. Сладкий запах пчелиного воска мне, пожалуй, памятен так же, как иным расфуфыренным барышням – запах розовой воды и фиалковых духов. Мои руки от книжного состава были гладкими и лоснились. В те дни большей частью мы проживали вместе в этой отцовской комнате, где хороший, жаркий камин, но тогда была ещё одна, дополнительная печка для тепла, вроде тех, в каких обжигают глиняную посуду.

Батюшка спит на старинной бретонской кровати, вернее, в старинной кровати, потому что устроена она наподобие крытого ящика, или огромного комода, с приступкой и с дверцей, а в дверце есть отверстия для

Вы читаете Обладать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату