— Ну конечно. — Она обняла его. — Ну конечно, дорогой.
Ее добрых чувств недостало на то, чтобы оставить незапертой дверь его комнаты, но это не представляло особых проблем. На сей раз его сознание не было затуманено безумной болью и чувством обреченности. Он, как запасливая белка, спрятал у себя под матрасом рядом с капсулами новрила четыре заколки Энни.
Убедившись, что она действительно уехала, а не шныряет тайком по дому, чтобы «зажопить» его (очередной уилксизм — словечко из лексикона Энни) при попытке выбраться из комнаты, он подкатился в кресле к кровати, достал заколки и взял с прикроватного столика коробку с тампонами и кувшин с водой. Пол обнаружил, что инвалидным креслом управлять нетрудно, даже несмотря на стоящий перед ним «Ройал» — руки его значительно окрепли. Энни Уилкс, наверное, удивилась бы, узнав, насколько сильнее они стали. Пол искренне надеялся, что в один прекрасный день она получит возможность лично в этом убедиться.
«Ройал» — довольно поганая пишущая машинка, но она послужила ему превосходным тренажером. Пол поднимал ее и ставил на место всякий раз, как оставался в кресле в ее отсутствие. Поначалу он был способен поднять ее лишь пять раз примерно на шесть дюймов. Теперь же он поднимал машинку раз восемнадцать — двадцать без остановки. Неплохо, если учесть, что эта сволочь весит как минимум пятьдесят фунтов.
Зажав, как портной, две шпильки в зубах, он начал ковыряться третьей в замке. Он опасался, что оставшийся в замке обломок заколки может помешать ему, но ему удалось почти сразу зацепить язычок замка. Он еще успел подумать, не закрыла ли она дверь еще и на задвижку — он изо всех сил старался казаться слабее, чем на самом деле, но настоящая паранойя обычно сопровождается поистине безграничной подозрительностью, — и дверь открылась.
Он ощутил знакомое чувство вины — за то, что справился так быстро. Прислушиваясь, не возвращается ли из города «старушка Бесси» (хотя Энни уехала всего сорок пять минут назад), вынул из пачки тампон, смочил его водой из кувшина, неловко искривился в кресле и, стиснув зубы и не обращая внимания на боль, принялся оттирать пятно на дверном косяке с правой стороны.
К его огромному облегчению, оно почти сразу стало бледнеть. Ступицы колес не содрали краску с косяка, как он боялся, а всего лишь чуть-чуть запачкали поверхность.
Он немного отъехал от двери и повернул кресло так, чтобы можно было дотянуться до другого пятна. Сделав все возможное, он опять отъехал и попробовал увидеть дверные косяки проницательными, подозрительными глазами Энни. Пятна остались, но очень бледные, почти незаметные. Он решил, что ему ничего не угрожает.
Он надеялся, что ему ничего не угрожает.
— Ураган надвигается, — произнес он, облизал губы и издал сухой смешок. — В убежище, дорогие друзья!
Он опять подъехал к двери и выглянул в коридор; но пятна он удалил и теперь не видел необходимости рисковать дальше и выезжать из комнаты. В следующий раз — да. Он будет знать, когда настанет день.
Сейчас Полу больше всего хотелось писать.
Он закрыл дверь, и щелчок замка показался ему очень громким.
Африка.
Эта птица из Африки.
Но ты не плачь из-за нее, Поли, ведь со временем она позабыла, как пахнет вельд[19] в жаркий полдень, как антилопы гну лакают воду из реки, какой пряный аромат источают деревья йека-йека в лесах к северу от Большого Пути. Со временем она позабыла светло- вишневый оттенок солнца, заходящего за Килиманджаро. Прошло время, и теперь она знает лишь мутные закаты в дымном небе Бостона, только их она помнит и будет помнить. Прошло время, и она уже не хочет никуда возвращаться, а если кто-нибудь увезет ее на родину и отпустит на свободу, она будет сидеть на одном месте, трястись от страха, мучиться и страдать от тоски о двух безнадежно несовместимых землях, и лишь тогда придет конец ее страданиям, когда кто-нибудь придет и убьет ее.
— Ох Африка, ох дерьмо, — проговорил он дрожащим голосом.
Он со стоном отъехал от двери, добрался до мусорного ведра и зарыл мокрый тампон среди измятых листов бумаги. Затем доехал до своего обычного места у окна и заправил в машинку чистый лист.
А кстати, Поли, не показался ли уже бампер из-под снега? Тебе не кажется, что он уже весело сверкает на солнышке, дожидаясь, чтобы кто-нибудь проехал мимо и заметил его, а ты сидишь тут и, может быть, упускаешь свой последний шанс?
Он неуверенно посмотрел на лист бумаги, торчащий из машинки.
Сегодня я уже не смогу писать. Настроение испорчено.
До сих пор ничто почему-то не могло испортить его творческого настроения. Он знал, что его можно испортить, но, несмотря на общее представление о том, что состояние творчества непрочно, лично у него творчество и только творчество всегда оставалось самой твердой, неизменной частью жизни, и ничто не могло замутить этот непостижимый источник фантазий — ни алкоголь, ни наркотики, ни боль. И сейчас он припал к этому источнику, как измученное жаждой животное, добравшееся до воды, и стал пить. Бумага стала для него таким источником, и он с благодарностью окунулся в него. Когда Энни без четверти шесть вернулась домой, он уже заканчивал пятую страницу.
На протяжении следующих трех недель Пола Шелдона окружала своеобразная атмосфера напоенного энергией покоя. Он постоянно ощущал сухость во рту. Звуки казались чересчур громкими. Бывали дни, когда ему представлялось, что он мог бы одним взглядом согнуть ложку. А в другие дни ему хотелось истерически рыдать. А параллельно, независимо от этого состояния и независимо от резкого, сводящего с ума зуда в срастающихся костях, шла своим чередом работа. Стопка бумаги справа от пишущей машинки постоянно росла. На первых порах Пол решил, что оптимальной производительностью будут четыре страницы ежедневно (во времена «Быстрых автомобилей» он писал в день по три, а часто по две страницы — до финишного рывка). Но в течение наэлектризованных трех недель (период этот закончился пятнадцатого апреля, в день грозы) Пол в среднем выдавал по двенадцать страниц в день — семь страниц утром и еще пять вечером. Если бы в его прежней жизни (он сам не отдавал себе отчета в том, что воспринимает все, что было до аварии, как «прежнюю жизнь») кто-нибудь предположил, что он способен работать такими темпами, он бы рассмеялся. Когда начался дождь, у Пола было готово двести шестьдесят семь страниц «Возвращения Мизери»: конечно, это первый, черновой вариант, но он сам просмотрел страницы и нашел их на удивление гладкими для черновика.
Отчасти причиной тому была абсолютно размеренная жизнь. Никаких бестолковых ночных посиделок в барах, за которыми следовали бестолковые дни, когда он пил кофе и апельсиновый сок и глотал витамин В; если ему в такие дни попадалась на глаза пишущая машинка, он вздрагивал и отворачивался. Никаких выходов в свет с блондинками, с которыми познакомился накануне: эти дамы обычно казались королевами в полночь и ведьмами в десять утра. Никаких сигарет. Однажды он робко, заискивающе попросил сигарету, но Энни ответила ему взглядом, исполненным такой кромешной тьмы, что он тут же попросил ее забыть о его словах. Он стал пай-мальчиком. Никаких дурных привычек (за исключением, конечно, кодеиновых капсул, по этому поводу мы ведь так ничего и не предприняли, верно, Пол?), ничто не отвлекает. Я, подумал он однажды, единственный в мире наркоман-монах. Подъем в семь. Две капсулы новрила и стакан сока. В восемь в постель мсье подается завтрак. Три раза в неделю яйцо-пашот или омлет из одного яйца. В другие дни — тарелка полужидкой каши. Затем — в кресло. И к окну. И нырнуть в бумагу. В девятнадцатый век, когда мужчины были мужчинами, а женщины носили турнюры. Обед. Послеобеденный сон. Снова подъем — поредактировать или просто почитать. У Энни в доме были все книги Сомерсета Моэма[20] (как-то Пол подумал, не найдется ли на ее полках первый роман Джона Фаулза,[21] и решил, что лучше не спрашивать), и Пол принялся за чтение двадцати с чем-то томов oeuvre[22] Моэма, увлеченный мастерски рассказанными историями. За долгие годы Пол примирился с тем, что он утратил способность читать книги так, как читал их в детстве. Став писателем, он обрек себя на пристрастие к постоянному анализу. Но Моэм захватил его, вновь превратив в ребенка, и это было замечательное чувство. В пять часов она приносила ему легкий