стелила темные ковры, выбирала мозаичный камин, лампы, портьеры. И воспринимая все это, как работу другого, я околдована ею.

Радость переполняет меня, сил прибавляется, я люблю жизнь и движение. И вот первые шаги по своему королевству. Саргассово море корреспонденции, и я плыву по нему; звонки телефона, Альенди, Арто, Генри, Хоакин. Работа. Приглашения. Письма. Каждому дать почувствовать, что он в числе самых избранных, что он фаворит, только он и никто другой. Если собрать в одну кучу мои письма и перечитать их подряд, сколько же там будет несуразностей. Второе письмо опровергает первое и в свою очередь опровергается третьим. Я ведь считаю, что люди хотят обманываться так же, как хочу этого и я. Уж слишком правда груба и бесплодна. Я сообщаю Альенди, что приехала только что, пусть он считает себя первым, кого я захотела известить о своем приезде.

Отец предлагает мне ложь совершенно невинную, к примеру: «Ведь это в первый раз мне нужна такая куча денег» (чтобы делать мне подарки). Но я-то знаю, что ему всегда была нужна куча денег — так как он любит роскошь, американские автомобили, шелковые рубашки, дорогие сигареты и щедро тратится на букеты для своих любовниц. Я улыбаюсь. Весь фимиам, который я воскуряла другим, возвращается ко мне и щекочет мои ноздри. Все изобретенные мною трюки и выдумки и обманы предлагаются мне, извлеченные из отцовской волшебной шкатулки. Той самой шкатулки, которой я пользуюсь в своей практике иллюзиониста.

В то время как он пишет мне, Делия или какая-нибудь другая дама располагается от него в паре футов — от письма на меня может пахнуть ее духами, — а он, наверное, говорит что-нибудь вроде: «Мне надо написать моей дочери, что она теперь единственная женщина в моей жизни, потому что достойный романтический финал для стареющего Дон Жуана — бросить всех и стать chevalier servant[115] собственной дочери». Ненадежность иллюзии. Сотворение миражей и призраков. Приукрашивание реального. Кто собирается выведать правду у другого? Кто солгал первым? Однажды отец читал мне вслух письмо от Маруки, там был длиннющий пассаж, в котором она изъяснялась в любви ко мне. Письмо осталось на столе, когда он вышел из моей комнаты, я прочитала его, никаких пылких фраз там не было, только обычное «Сердечный привет Анаис».

У Генри бывают те же Сатурновы затмения, что и у Арто. Холодный, невыразительный, угрюмый, потерянный. Арто предупреждал меня о них, потому что он прекрасно осведомлен об этих состояниях, когда «я» разламывается надвое. А Генри не знает, откуда приходит беда. Я говорю «затмение», и это слово достаточно верно освещает хаотическое состояние Генри, пока он не начинает выбираться оттуда. Я помогаю сплотиться разъятым частям его разума. Я заставляю его искать верный путь, путь к самопознанию. Он приучает меня к вкусу улиц, кафе, фильмов, к вкусу еды и выпивки, а сам вкушает радости осведомленности. «Как это точно, как точно», — кричит он и почти сразу же бросается к работе.

Этот дневник показывает гигантскую, всепоглощающую тягу к правде, но, написав это, я рискую разрушить все здание моего вымысла, уничтожить все мои дары, все, что я сотворяла и оберегала, всех, кого я спасла от правды. Что же нужнее миру — иллюзия, которой я дарю жизнь, или правда, которую я вкладываю в дневник? Когда я принималась мечтать об удовлетворении людских грез, иллюзорном удовлетворении их голода, знала ли я, что существует более мучительный ненасытимый голод? Что побуждает меня теперь предложить правду вместо иллюзии?

Продолжаю по-прежнему выкраивать из ткани моих ранних дневников разные отрывки, чтобы синхронизировать их с теперешним временем.

Я думала, что образ отца будет стираться со временем; еще в тринадцать лет я описала в дневнике человека, которого взяла бы в мужья:

«Очень бледное, непроницаемое лицо, ослепительно белые зубы, медленная величественная походка, холодная улыбка. У него будет приятный звонкий голос. Он станет рассказывать мне о своей жизни, полной трагических приключений. Я бы полюбила его за гордость и величавость, за то, что он много читает и играет на разных инструментах».

Но ведь это портрет моего отца. Образ, нестираемо выгравированный в каких-то таинственных глубинах моей души, ушедший в песок и постоянно проступающий то той, то этой чертой в других мужчинах.

«Небо было затянуто тучами, и они печалили меня, мне казалось, что тучи предназначаются именно мне, предвещая, что всю мою будущую жизнь затянут такие же тучи.

Мама разрешила мне прочитать романы Жорж Санд, и, вернувшись из ее царства, я любовалась темными водами озера с новым чувством, что я уже знаю, что такое любовь.

Милый мой дневник, это я, Анаис, говорю с тобой, Анаис, а не кто-то, кто думает так, как все думают. Дорогой мой дневник, пожалей меня и выслушай».

Уже тогда я помышляла о занятиях литературой. Это событие, предчувствовала я, было важным, решающим.

«Надо переписать прибытие в Нью-Йорк. Мне кажется, что краткость описания не соответствует важности случившегося».

Я еще не понимала, что скрытой причиной нашего переезда в Нью-Йорк было страстное желание нашей матери оторвать нас от отца не только дальностью расстояния между нами и им. Она хотела погрузить нас в совершенно другую культуру, противостоящую латинской, научить нас языку, которым отец не владел. Это был поступок, направленный против всего, что он собою представлял.

Америка должна была, по расчетам нашей матери, научить нас идеалистическому подходу к жизни, душевной чистоте в ее понимании. Само ее нордическое происхождение восставало против латинского мира. Кровь датчан против крови французов (ведь ее мать считалась первой красавицей в Новом Орлеане, имела любовников и бросила своих детей). Моя мать была воспитана в пуританском духе, да еще и поведение моего отца настроило М враждебно к сексу и вообще к мужчинам. И хотя к сексу она относилась настороженно, все же была цветущей, нормальной, полной душевной теплоты женщиной, любительницей поесть и вообще вполне земной. Но она превратила себя в квинтэссенцию Матери, бесполую, всю поглощенную заботой о своих детях; героически (именно так!) борющуюся за своих детей, работящую, всем для детей жертвующую. Она привила нам сознание долга, сознание того, что она отдает нам всю свою жизнь, и ЭТО было разительным контрастом с себялюбием нашего отца. Да, она поклонялась буржуазным добродетелям, экономила, погрязла в домашнем хозяйстве и т. д. и т. п. Она старалась в нас искоренить все, напоминающее нашего отца. Но она позволила Хоакину посвятить себя музыке и поощряла мой интерес к литературе.

Август, 1933

Арто устроил мне сцену. «Прежде чем вы что-нибудь скажете, — начал он, — я должен сообщить вам, что из ваших писем мне стало ясно, что вы меня больше не любите, или, вернее, никогда не любили. Вы заняты какой-то другой любовью. Я знаю, я догадываюсь, что это ваш отец. Так что все мои сомнения оказались верными. Ваши чувства непостоянны и переменчивы. Но эта ваша любовь к отцу, простите за откровенность, есть мерзость».

Бедный, ожесточившийся Арто, весь ярость и озлобленность. Я приняла его с истосковавшейся нежностью, но это его ничуть не тронуло.

— Вы заставляете каждого поверить в иллюзию горячей любви к нему. Не поверю, что я единственный обманутый вами. Вы, чувствую, любите многих мужчин. От вас пострадал Альенди, да и другие, возможно, тоже.

Я молчала. Ничего не стала отрицать. Но я понимала, что он напрасно толкует мое поведение как преднамеренное. Ему повсюду видится злой умысел.

— Я уверен в вашей абсолютной нечистоплотности.

Похож на монаха со своими идолами, со своими непорочностью и нечистотой. Но все эти инвективы меня ничуть не задели. Я только вспомнила проповедника, мечущего с кафедры громы и молнии. Нет, пусть

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату