—
И то ладно.
—
Сколь
к
а мы с тобой вместях-то?
Марья улыбнулась:
—
То считать не надо.
—
Пошто?
—
Акимыч говорил — как сочтешь, так и помрешь.
—
Типун ему на трепоча, шельмецу. Сам свое подщитывает, а скрипит, колодка осиновая.
—
Бог с ним. Уходящее не поминай. Годы-то
наши растут. Тому счет не нужен. Чего теперь-то ждать? Разве смерти.
—
Хватит, мать. Не зови кончину. Али худо
тибе со мной?
Марья не ответила. Вздохнула.
И впервые лесник промолчал. Он не обиделся, что его вопрос остался без ответа. Да и что могла сказать Марья? Он и сам знал: тяжко ей. Зачастую по неделям одна в зимовье мается. Может, и худо ей приходилось. Молчала. Никогда ни словом не упрекнула мужа. Смирилась с одиночеством. Ей не то что выплакаться, словом обмолвиться подолгу не с кем было. Потому неразговорчивой стала. Лицо ее морщины посекли.
—
Невезучий мы с тобой, мать?
—
Да нет. Нам что? Живем, слава Богу. Харчи есть. Крыша над головой — тоже. Меж собой ладим. Чего еще?
—
Ты вот прихвариваешь.
—
Не вечно здоровье. Крутит лихоманка, не спрашивая.
—
Я вот скоро опять в тайгу пойду. Как ты тут? Управишьси?
—
Свыклась.
—
Можа, недолго буду. Молодь рассадить надоть.
—
Управляйся. Д
вот, в
селе была. Говорят, что нам коня отпишут.
—
То дело. Знать, на хронте полегшало, коль и нам подсоблять стали.
—
Бабы все мужиков своих ждуть с
войны.
—
Оне што? Детва бы ожила. При отцах-то.
—
Дай-то Бог. Скорей война закончилась бы. Слыхала, что на материке уже землю в порядок приводят. Хлеб сеют.
—
Надоть в село наведатца. Можа, и впрям конягу нам отпишут. Все подмога б была.
—
Тяжко мне одной тут.
—
Ужо с участком разделаюсь, с тобой буду. При избе.
—
Про то я уже слыхала.
—
Ну будя, мать! Зачнешь теперича все мои
грехи, што исподнее выкручивать. В изнанку, — и, оборвав разговор, лесник закурил трубку.
Весь этот день он провозился по дому. Подрубил дров, истопил баню. Навел порядок в сарае. К вечеру отпаренный и красный потел у самовара. Пил настой. Крепкий, задиристый. От него внутри все взыграло. Ершилось. На столе исходила паром картошка. Дразнилась открытой пастью жареная горбуша. Заваренный березовой корой и маховкой чай дохнул таежной глухоманью: туманными распадками, кручеными спусками, холодными до судороги речками, криком оленей, жаркими кровянистыми углями пионов. Вдыхая запах чая, Макарыч оглаживал отмытую в бане бороду, сытно вскрякивал. Вспоминал недавнее.
Подошел он как-то к распадку. К Мачехе. Впервой сюда по весне добрался. Глянул вниз. Туман трауром стлался. Аж до пяток колотье пробрало от сырости. Пошел по-над распадком по кромке. Внизу шорох, писки, скрипы, будто и впрямь нечистые в разгул ударились. Свадьбы правят. С криками, шипеньем. И вздумалось Макарычу отдохнуть тут неподалеку. Отыскал открытое небу место. Присел. И только за трубку взялся, заслышал свист. Огляделся — никого. Только топот по спуску торопкий. Взялся за трубку — снова свист. Снял лесник шапку, перекрестился. Призвал на помощь Богородицу. И только хотел встать, перед глазами тень метнулась человеческая. У Макарыча по спине холодный пот липкими струйками побежал. Борода к груди словно приросла. Глянул Макарыч, куда тень сиганула, ничего не увидел в мертвом молчании, все стыло вокруг. Оттого еще тяжелее стало. Начал молитвы шептать. Из распадка вдруг по-ребеночьи что-то завизжало.
У лесника дрогнуло внутри. Решил уйти от проклятого места. Он встал. Повернулся спиной к распадку и вдруг услышал топот. Кто-то догонял его. Макарыч резко повернулся.
Прямо на него, ошалев со страха, выскочила из распадка зайчиха: в крови, с ободранным ухом, она спасалась от лисы. По-видимому, съевшей всех ее зайчат. Знать, матуха крепко дралась за детей. Вон и лиса потрепанная. Даже хвост перекушен. Подран бок. Хромала. Но от жертвы не
отстала. Мимо Макарыча зайчиха проскочила. А лису он пугнул так, что рыжуха, через хвост перекувыркнувшись, в распадок метнулась. Оттуда тонко, по-бабьи лесника облаяла. Тот нагнулся к земле — чем бы в лису бросить, и замер. Под рукой оказался человеческий череп. Удивленно уставив пустые глазницы на лесника, он будто спрашивал его: что, мол,
тебе от меня надо?
Макарыч перекрестился дрогнувшей рукой на чьи-то неприкаянные останки. Собрал их в кучку, закрыл ветками стланика, присел помянуть неизвестного тихой минутой. Кто он был? Теперь это все равно. Мертвец — самый беззащитный и беспомощный из всего, что есть на земле. Вот даже кости-то его засыпать землей некому. Некому о кончине сказать. Пожаловаться — своей ли волею или злой рок укоротил век.
Лесник только теперь понял свои прежние страхи. Слыхивал от стариков: коль всякое мерещится в тайге, знай, рядом труп несхороненный лежит. Коль останки эти не уважишь, сам ляжешь костьми. А если не отнимет тайга жизнь у человека, труп перешагнувшего, счастья напрочь лишит. И пройдет оно, проплывет облаком мимолетным. В стороне от солнца, от радостей. Не жизнь, а скулеж подзаборной собачонки наступит у нарушившего закон тайги.
Знал Макарыч много тому примеров. Еще на каторге наслушался — почему останки человеческие хоронить надобно. Ведь в них, неприкаянных, душа чья-то мучится. Предай прах земле, душа эта свое место враз найдет. Переселится в кого-либо. Переступившего эту душу призраки замучают. По ночам душить станут. Холодом, голодом изводить удумают. Все хорошее отнимут, удачу отведут. Потому даже останки ворогов своих в тайге не оставляли неприкаянными. Хоронили честь по чести. В изголовье крест ставили. Чтоб на том свете лихом не ругал. Худым умершего не поминали.
Тогда Макарыч вырыл яму, сложил в нее все, что осталось от человека. Закопал. Поставил крест. И, пожелав усопшему землю пухом, перекрестясь, пошел подальше от Мачехи.
На душе было тяжело. Когда отошел уже далеко, решил перекурить. Присел на старый пень. И вдруг прямо перед собой пион увидел, светившийся алым румянцем, как девка на смотринах. Лесник усмехнулся невесело. Жизнь цветка короче брачной утехи. Вот красуется. Алый рот ветру подставляет. На всех свысока смотрит. Нет ему равных, один он такой. Но не весь же век собой любоваться. Другие-то, что вокруг, смеются над пионом. И заступиться некому. Друзей нет. Подруги — гоже. И заболеет пион тоскою. Так и умрет не согретый, не любимый. Один. Без друзей. Но даже мертвому не простят кусты, деревья, трава хвастовства его безмерного. И над останками его будет шелестеть их злой непримиримый шепот.
Вы читаете Макарыч