– Что-то случилось?
– И это тоже – ещё ЧП.
– Господи, что… что случилось?
– Начну с новости. Сбежали наши воспитанницы Кузенкова, Лисковская…
– А Надя?
– И Надя с ними.
– Так…
Плакал мой отпуск. Придётся искать девиц. Это занятие надолго.
– А что за ЧП? – спрашиваю я, чувствуя, как вспотевает трубка в моей руке. Ноги слабеют. Что ещё они натворили?
– Утонула Лена Ринейская.
Опа-на! Ну и шутки у них. Однако: «Ладно, я пошутила», – никто так и не сказал.
– Сейчас буду.
– Лучше через два часа. Сейчас здесь работает комиссия.
– Так, может, как раз и поговорить с людьми?
– Вы только всех ещё больше запутаете.
Кладёт трубку – ту-ту… Заломило в висках. На слабеющих ногах еле добредаю до дивана. Хорошее начало. Что же это такое, всамделе? Девочку оставили в Москве, чтобы сберечь здоровье, и – погубили жизнь. За что такое наказание?
Но на смену растерянности уже спешит злость: силы вернулись, минутная слабость прошла. Не время расслабляться – эпоха кисейных сантиментов кончилось навсегда. Через сорок минут я уже в «предбаннике» директорского кабинета. Дверь приоткрыта. Разговаривают на повышенных тонах. Заходить неудобно, пусть закончат или… хотя бы пусть образуется пауза… Ну, я ей…
– Что там было, только без придумок? Честно! Честно говори! Продуманный акт? Если у неё в натуре заложила тяга к самоубийству, тогда это одно. Несчастный случай – это уже другое.
– А есть ещё и третье – достать нас все.
– Так она, по-твоему, просто хотела всем напакостить?
– А чёрт её знает, что она там хотела, – отвечает Татьяна Степановна.
Гражданская казнь, да ещё заочно. Ну-ну. Подслушиваю второй раз за этот день – не многовато ли? И так всё ясно. Надо бы выйти в коридор, но ужасно интригует молчание третьего лица – на кого это она так кричит?
– Да что вы, в самом деле? – прозвучал и третий голос. (О, да это же Валера!) – Женщина как женщина.
– А ты уже информирован? – язвит Татьяна Степановна.
– Нормально работала, вежливая. Чего зря придумывать?
– Тебя не просят давать оценку её работе. (Татьяна Степановна.) Людмила Семёновна, ей место уже давно в психушке. Валер, а ты подлец. Ты же помнишь, как всё было? Ты же сам говорил!
– Ничего не говорил и ничего не помню, – упрямо бубнит Валера.
– Ага, склероз тебя прошиб скоротечный, – ехидничает Татьяна Степановна.
– А может, и хронический, – отвечает Валера всё тем де тоном.
– А какую зарплату получаешь, хоть помнишь? Голос Людмилы Семёновны грозен, как у прокурора.
– Да он же сам говорил, что она ненормальная! (Это Татьяна Степановна.)
– Нет, я говорил, что она необычная. А это совсем другое. – Я и говорю – ненормальная! – Ненормальная и необычная – это разные слова, – упорствует Валера.
– Филолог, однако!
– Людмила Семёновна, я свидетельствую, – вставляет своё слово Татьяна Степановна.
Ну, змея! Нет, больше я так задёшево не куплюсь. С «лучшими подругами» – отныне и присно и, во веки веков – покончено как с враждебным классом.
– Вам бы всех по психушкам распихать – как этих хануриков, во-во… И память чтоб отшибло напрочь. Чтоб не портили общий вид.
– Валера!! – выкрикивают они обе в один голос.
– Ну, я. Тридцать пять лет как Валера.
– Он ещё и возрастом кичится! На что ты намекаешь?
– Да он сам… Не иначе как с ума сошёл!
– Значит… ха-ха-ха… И меня туда же? Да пошли вы…
– Вон! – визжит Людмила Семёновна.
Конец сеанса запретной связи. Вхожу в кабинет. Нос к носу сталкиваюсь с летящим на выход Валерой.
– Здравствуйте ещё раз, – это я – говорю вмиг присмиревшим дамам. – Валера, а вам моё искреннее мерси.
Он, округлив глаза по полтиннику, стоит как вкопанный.
– Здравствуй… те.
– Проходи… те, – говорю я, пропуская его в дверь.
Он смущённо выходит, бросив прощальный взгляд на Людмилу Семёновну.
В его всегда одинаковых глазах теплилась какая-то новая мысль. Интересно…
– Так что у нас на повестке дня? – спрашиваю милых дам.
– А, это вы? Так скоро? На такси? – суетится Людмила Семёновна, будто и не слыша моего вопроса.
Татьяна Степановна – просто супер. Уже вся другая – милая и ласковая. Сама приветливость! Ну и артистка! Куда смотрит Голливуд? Директриса, вся в бурых пятнах, нервно одергивает вискозную кофточку со шнурком-удавкой на полной шейке. Потом протягивает мне ведомость и сухо говорит:
– Распишитесь.
– Что это?
– Платье шерстяное, платок х/б, туфли, колготки по шесть рублей, заметьте, а не за три… Бельё вот тоже хорошее…
– И куда это всё? – всё ещё не понимая – что это, спрашиваю я.
– В гроб. Это одежда для Ринейской.
Впервые я расписываюсь в столь дикой накладной, ручка в руке пляшет – там так и написано – «в гроб». Есть, оказывается, такая статья расхода…
– Когда это случилось? – спрашиваю.
– Ой, только не дадо вот этого тона! Следователей нам не хватало, – говорит она и прикладывает платок к сильно отёкшему «досу».
Потом она долго нюхает ингалятор..
– И всё-таки?
– За день до вашего приезда.
– И где она… оно… тело… сейчас?
– Похоронили.
– Так скоро?
– Лето ведь. И родственников у неё нет. Ждать некого.
– А отец?
– Он сидит. Идите уже… Сейчас сюда приедут.
Выхожу в прострации.
– Здравствуйте!
В предбаннике ждёт (или подслушивает?) ещё одна мадам, и я, кажется, её знаю – скромная труженица невидимого фронта. Из идеологического отдела райкома партии штучка. Будет разыгран сеанс скорби?
– Можно мне поприсутствовать? – возвращаюсь я весьма нагло в кабинет директора.
– Не, нет… – решительно протестует Людмила Семёновна. – Ступайте к себе!
Спускаюсь на первый этаж. На диване нахохленный Голиченков, Ольга Тонких и Фроська…
– Здравствуйте, Ольга Николаевна. Ваших обормотов ещё вчера раскидали по лагерям.
– Хорошо. А вот туда эта троица сбежала, не в курсе?