— Конечно, навсегда. К чему проходить через подобную неприятность дважды? — Ханна поглядела, как Эмма уставилась на овсянку. — Слушай, я понимаю, что овсянка не лучшее средство от мрачности. Я обещаю приготовить на ленч что-нибудь повеселее. Сделать тебе пиццу?
Эмма покачала головой, но улыбнулась:
— Я просто не очень голодна, Ханна… Ничего не поделаешь.
— У меня тоже было время, когда я не могла есть, — сказала Ханна задумчиво. — Это было после того, как умерла дочка, и требовалось слишком много сил, чтобы что-то делать.
Эмма подняла глаза:
— Ты никогда мне не рассказывала, как она умерла.
— Об этом тяжело говорить. Но может быть, сейчас как раз подходящее время. Ее звали Ариэль — я тебе говорила?
— Да, — сказала Эмма. — Славное имя.
— Она была славным ребенком. Милая, с рыжими волосами, почти как у тебя, и коричневыми глазами с длинными ресницами и премилой улыбкой. Мы жили с моей матерью в маленьком пенсильванском городке — об этом я тебе рассказывала. Мне с матерью удалось купить домик, где было достаточно для нас троих места. Мы спали в одной комнате, а Ариэль в другой — она выходила окнами на восток и по утрам солнце ласкало девочку лучами, и она просыпалась от этого каждый день. Она всегда счастливо просыпалась, первым делом целовала меня, и говорила, как меня любит. Больше всего, говорила она. Она любила меня больше всего. Люди дерутся друг с другом за деньги и власть, и славу, но это плохая замена тому, что у нас было.
Эмма взяла в рот немного овсянки: ложка застыла у нее в руке:
— И что с ней случилось?
— Однажды в декабре, когда ей было восемь, мы с матерью взяли ее в Нью-Йорк на «Щелкунчика». Ариэль нравился балет. Мы доехали на автобусе до маленького отеля, поели во всех маленьких ресторанчиках, которые могли себе позволить, и посмотрели балет. Ариэль была так взволнована, что могла только сказать: «Я так счастлива, так счастлива».
Ханна помолчала.
— Я все еще могу слышать это, ее голос так ясно звучит, и ощущаю ее ручку в своей руке, когда мы шли пешком к нашему отелю после балета. Она сказала, что хочет стать балериной и танцевать в «Щелкунчике» и «Спящей красавице» и сказала, что уже разучила несколько па. Она сказала: «Стой здесь, я тебе покажу». Она вырвала ручку и прошла немного по тротуару в сторону, сделала пируэт и попыталась встать на цыпочки. Мы обе смеялись. Так счастливо, счастливо. А затем… все это случилось. Как будто смерч прошел и унес ее с собой. Водитель разогнался — говорили, что он шел на шестидесяти милях в час по сорок второй улице, можешь себе представить? — и потерял управление, машину выбросило на тротуар и… она сбила Ариэль.
— О, нет. — Эмма закрыла лицо руками. — Нет, нет, нет. — Она так ясно увидела это: несущаяся машина, рухнувшее тело… Через минуту она опомнилась, обошла стол, села рядом с Ханной и обняла ее. — Это так ужасно, Ханна.
— Это было сорок семь лет назад, в этом месяце ровно, — сказала Ханна. — И мне все еще больно. Я держала ее на руках, целовала и звала, звала снова и снова, но Ариэль меня не слышала. И глаза ее были раскрыты, но она меня не видела. Я прижала ее к себе крепче, чтобы согреть, так, как делала, когда она была совсем маленькой. Повсюду на ней была кровь, и на мне тоже, и я знала, что у нее сломаны кости, я чувствовала их, когда взяла ее на руки. Доктора позже сказали, что она умерла мгновенно. Я думаю, что была за нее рада, потому что это значит, она не мучилась.
Эмма плакала.
— Бедная девочка. Бедная Ханна. О-о, Ханна, как это ужасно.
— Но кроме тоски, я была разъярена — это была совершенная, тотальная ярость. Водителя едва повредило — он только порезался, ударившись головой о стекло, и у него не было прав. Но что меня больше всего сводило с ума, это мысль: почему мы оказались там, в эту минуту? Если бы мы вышли из театра на одну минуту раньше, не дожидаясь, пока упадет занавес, если бы мы пошли чуть медленнее или чуть быстрее, если бы мы остановились на минуту поглазеть на витрину… на одну минуту вперед или назад, и Ариэль была бы жива. Это сводило с ума, я все время говорила: «Пожалуйста, дайте мне пройти там еще раз и поменять одну мелочь. Пожалуйста, пожалуйста». В эти-то дни я и не ела. Я много бродила, чувствовала пустоту и злость, и такую печаль, что могла от нее умереть. Но через какое-то время я снова начала есть, и преподавать и вообще нормально вести себя. Это так случается, понимаешь — так мы переживаем трагедию. И остается только неосвещенный уголок в сердце, и никакой свет туда не проникнет. Там всегда будет темно.
Прошло немного времени, и Эмма перестала плакать. Она осознала, что точно так же, как Ханна, обнимает ее за талию, им было так уютно вместе. Как она такое выдержала? — подумала Эмма. У меня даже не было знакомых, которые умерли. Но потерять свою маленькую дочку… Она представила свою мать, как она безутешно рыдает, если она умрет, никогда не выходит из дома, не ест, ходит в трауре. Она не будет ни с кем видеться, подумала Эмма, разве только с Ханной, но Ханна сама будет горевать тоже. Они будут весь день плакать и приходить в пустую спальню Эммы, бродить по ней, глядеть на все и вспоминать, как хорошо им было вместе…
Новые слезы навернулись ей на глаза, едва она подумала об их доме без нее. Все комнаты с их мелочами, разбросанными то там, то здесь — книга, которую она читала, туфли, которые она всегда сбрасывала, когда приходила домой и затем, поднявшись к себе, забывала, журнал, который только что пришел по почте, блузка, которую она снесла вниз, чтобы пришить пуговицу — бедная мама: она будет глядеть на все эти вещи, и не сможет выдержать. Теперь Эмма была счастлива, что сказала ей о том, что любит ее, в День Благодарения. Она раньше говорила ей это постоянно, но в последнее время смущалась, любила ее и не любила в одно и то же время, злилась, что ей не нравится Брикс, и завидовала ей, потому что она-то знала, что делает, хотела поговорить с ней и снова побыть в уюте, но боялась, потому что столь многого не могла ей сказать. Но она знает, что я ее люблю, подумала Эмма, и она с ума сойдет, если я умру — она этого не перенесет. И тоже может умереть. Ничего хуже на свете нет.
Даже мысли о Бриксе, когда мне кажется, что он меня не любит. Это было так ясно, что Эмма даже подняла голову, как будто услышала, как кто-то произнес эти слова. Даже чувство пустоты, которое приходило, когда я сидела и ждала его звонка. И даже чувство, что я никто, как когда закончились съемки, и я никому не была нужна.
Ничто, подумала она, ничто не может быть так ужасно, как потерять свою маленькую дочь.
Она села поближе к Ханне и подумала: я должна поразмыслить над этим, я должна над всем поразмыслить. Тогда я почувствую себя лучше, и не буду такой запутавшейся. Я должна подумать о Ханне и ее малышке, о маме, о Бриксе и своей работе. Мне о стольком надо подумать — вся жизнь должна быть как-то упорядочена.
Она склонила голову на плечо Ханны:
— Думаю, я может быть, пойду ненадолго в постель. Я и вправду не очень хорошо себя чувствую. А ты принесешь мне суп?
Брикс закрыл свой последний гроссбух и положил его на стопку на полу рядом со стулом. Затем он сел прямо, не готовый еще расслабиться, до тех пор, пока его не одобрит отец.
— Так что у нас повторные заказы, — сказал он, — вероятно, из-за рекламы ПК-20 — теперь покупатели заинтересованы во всем, что мы делаем. А больше всего в косметике и комплектах личного ухода; они как будто сами сбежали из магазинов, так быстро. Я даже не знал, что ты просил Клер переоформить их, но она сделала это потрясающе — они в самом деле выглядят как рождественские игрушки. — Он подождал, не скажет ли чего-нибудь отец. — Что ж, во всяком случае, — сказал он, не дождавшись, — как я сказал, у нас повторные заказы, но все в порядке, никаких проблем с отправкой, и весь набор можно отсылать в любое место. И сырье — я уже показывал тебе эти цифры, а теперь, пятнадцатого января, придет еще партия. — На этот раз он окончательно остановился. Он полностью отчитался и больше нечего говорить.
— А мартовский запуск ПК-20? — спросил Квентин.
— Все по расписанию, — сказал Брикс удивленно. — Я хочу сказать, я давал тебе цифры по инвентаризации; мы сейчас заняты этим и пустили все упаковки в производство — и кстати, кое-что из них