Это ощущалось довольно странно: голос Кома зазвучал как бы не в трубке, а внутри моей головы. Более того, в самом Центре моего внутреннего «я» — некоего условного пространства, которое стремительно съеживалось как надувной шар, когда из него выходит, воздух. В несколько мгновений исчезло все, что было моим «я», и остался только голос Кома.
— Очень жаль, — говорил Ком, — но ты сам приговорил себя. Теперь вы оба должны быть уничтожены. И ты будешь первым… В субботу двадцать первого марта по афганскому календарю наступит новый тысяча триста шестидесятый год, но до наступления этого нового года твое и Валерия существование будет прекращено… Я очень любил тебя и поэтому сообщаю тебе об этом открыто. Хочу также сказать, что пытаться скрыться или вообще что-либо предпринять — напрасное дело… Не знаю, что тебе посоветовать… Пожалуй, если тебе удастся убрать Валерия раньше, чем уберут тебя, есть надежда вернуть доверие… Попробуй… А пока — прощай!
— Прощай, — не мог не усмехнуться я, но тут же спохватился. — Нет, погоди!.. — Но он уже повесил трубку.
Я подошел к окну и из-за занавески посмотрел на улицу. Вечерний город отчуждался на глазах: то тут, то там гасил огни, умерял движение и отползал во мглу, как будто пригибаясь под тяжестью грязной мартовской ночи… Ком мог найти укрытие в любой телефонной будке, за любым углом, в любом подъезде. И до афганского Нового года я должен «прекратить существование»? У этих бедных афганцев Новый год через три дня. Уму непостижимо. Даже здесь Ком не мог обойтись без мальчишества, без детсадовской романтики: ну не наивно ли, не нелепо ли приурочивать что-либо к такой странной дате?! Я бы, наверное, не мог поступить глупее, если бы заявил в милицию. Не вызвать ли мотоциклеты с пулеметами? Не попроситься ли в бронированную камеру? Призрак бродит по Европе. Птица счастья. Ну какого черта ей надо было выбирать меня?.. Я провожал глазами редких прохожих, отыскивая приметы знакомой фигуры. Впрочем, почему бы ему уже не стоять за моей дверью? Я снова лег на кровать. Кожный зуд определенно усиливался. Или это было самовнушением? Только в полночь я вспомнил, что собирался ехать в Сокольники за Лорой. Теперь, очевидно, это придется отложить до утра. Нужно было по крайней мере раздеться, но я как будто не находил в этом смысла. Забавно, если Ком стоит сейчас за моей дверью: долго же ему, бедному, придется стоять. Я принялся обдумывать возможность выйти на лестничную площадку, чтобы поговорить с ним (если он действительно там). Как это ни забавно, но сбрасывать со счетов, например, его страшные метательные стержни, которые — кто знает — ему могло прийти в голову держать наготове, тоже не разумно: сама возможность разговора в таком случае представлялась весьма проблематичной. Я поднялся с постели и в носках подошел к двери. Я был уверен, что мне ничего не стоит открыть дверь и убедиться, что никакого Кома за ней нет. Но я вернулся обратно в комнату. На этот раз, прежде чем лечь в постель, я все-таки разделся. К сожалению, дома уже не было ничего такого — даже одеколона. Чтобы согреться и отвлечься от зуда, я закурил. Время замедлялось и превращалось в пространство. Когда я почувствовал, что засыпаю с сигаретой во рту, то положил сигарету в пепельницу, а сам с головой накрылся одеялом, обняв подушку и поджав к животу колени — неужели в этой позе действительно проявляется стремление вернуться к внутриутробному состоянию?..
На следующий день я спал до полного изнеможения. Когда я проснулся, то еще долго не вставал — скребся и рассматривал кожные высыпания. За ночь зуд распространился на все руки: начала зудеть даже кожа на груди. На запястьях образовалось множество прыщиков, которые я сильно расчесал во сне. Из них выдавливалась бесцветная клейкая субстанция, которая, затвердевая, превращалась в жесткие корочки, которые, в свою очередь, можно было содрать до крови. Я решил, что следует проявить выдержку и воздержаться от дальнейшего расчесывания кожи. Некоторое время я крепился, но в конце концов пришлось бежать в ванную и подставлять руки под струю холодной воды, чтобы хоть как-то умерить невыносимый зуд. Я уже предчувствовал, что вот-вот начнут чесаться и ноги в области щиколоток, и обеспокоился не на шутку.
Я позвонил в Сокольники, чтобы проконсультироваться с Лорой или маман как с имеющими отношение к медицине — что это за напасть и что мне делать, — но никого не оказалось дома… Кое-как промучившись до обеда, я понял, что больше нет сил сидеть взаперти. Вызвал по телефону такси и дежурил у окна до тех пор, пока машина не подъехала к подъезду и вылезший из нее водитель не вошел в подъезд. Только тогда я накинул куртку и, когда водитель позвонил в дверь, вышел из квартиры и вместе с ним спустился к машине. Ком, несомненно, находился где-то поблизости, только искусно скрывался. Не его ли шинель промелькнула там — за деревьями? Не его ли панама помаячила в том окне?.. Когда такси выезжало со двора, я внимательно оглянулся, но Кома так и не обнаружил. Несколько обтрепанных ворон лениво поднялись с посеревшего снега, встревоженные отброшенными из-под колес водянистыми комьями. Я решил отправиться к своим на «Пионерскую».
Матушка была на работе. Мне открыл отец, сосущий карамельку. В «гостиной» лопотал телевизор.
— Часок у вас передохну, — сказал я.
Отец пожал плечами и вернулся к телевизору, а я пошел на кухню взглянуть, что пожевать. Я достал из холодильника кастрюльку с котлетами и начатую бутылку «Рислинга». Съел две котлеты и выпил полный стакан рислинга. Убрав все обратно в холодильник, я зашел в «гостиную» и прилег на диван, завернувшись в плед, так как несколько озяб от холодного вина. Потом стало лучше. Отец зашуршал оберткой, разворачивая очередную конфету.
Жевать конфеты и смотреть телевизор — таков финал жизни и мечтаний моего, в принципе еще хорошо сохранившегося отца — неужели он и сам это сознает? Неужели живет с этой безысходностью? Я лежал, смотрел на лиловые уши моего отца и переживал двойственное чувство. С одной стороны, почти отвращение, категорическое неприятие такой участи и такого финала, а с другой — жалость и острое чувство вины за тот давний инцидент с «Запорожцем». Как будто если бы не тот инцидент, что-то так уж существенно переменилось бы в участи отца… Однако ведь отец не был бы по крайней мере лишен возможности жить, ощущать себя «не хуже других» — тех, которые в материальном воплощении прожитой жизни — в своих «Запорожцах», со временем смененных на «Москвичи» и даже «Жигули», имели хоть какое-то подтверждение, что они жили, имели, заслужили. А отец выпадал даже из этого ряда, как если бы и не жил вовсе. Копить на другой «Запорожец» не было сил, однако, лишившись иллюзии движения, иллюзии достижения мечты, он тем не менее не запил, не сошел с ума, а выйдя на пенсию, собирался даже заняться велотуризмом… Так что тот разбитый «Запорожец», по-видимому, только в моем сознании приобрел применительно к жизни отца значение символа неких загубленных надежд…
— Папа! — окликнул я его в приливе жалости.
— Ау? — откликнулся он.
— Знаешь, я ведь до сих пор не могу простить себе «Запорожец»… Да и ты, кажется, до сих пор не простил?
Отец с удивлением посмотрел на меня. Некоторое время соображал, жевал конфету, а потом махнул рукой-
— Что уж теперь! Дело прошлое… Все к лучшему, сын. Крутить педали — оно даже значительно полезнее для здоровья!
Вот и всё…
— Я рад, что ты полон оптимизма, — пробормотал я.
— Давай смотреть телевизор, — предложил отец.
Я не возражал. Вот так они всегда утешаются и продолжают жить дальше… И тем нестерпимее захотелось, чтобы у меня поскорее наступила та новая жизнь, которую я должен был начать с помощью дяди Ивана. Страстно, жгуче захотелось новых событий, новой работы — движения, перспективы.
Зазвонил телефон. Отец снял трубку. «Я же объяснял, что таких здесь нет! — раздраженно крикнул он. — Вот повадился: Антона ему подавай!..»
Я заворочался с одного бока на другой. Зуд, о котором я успел немного позабыть, снова жег кожу, да так, что пальцы против воли тянулись насытиться прикосновением. Я позвонил в Сокольники. На этот раз