«Мне тоже не нравится конец „Двенадцати“. Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему же Христос? Неужели Христос? Но чем больше я вглядывался, тем явственнее я видел Христа…»62
Оказалось, что Блок создал своего Христа «в белом венчике из роз» как бы совершенно невольно, под влиянием чуть ли не откровения. Думается, что главная сила, которая при этом в нем действовала, — частью детские воспоминания, научившие его связывать с христианскими религиозными представлениями идею необычайной моральной высоты, святости, неприкосновенности, и еще более — Достоевский, который свои утопические картины будущего, строимого у него руками атеистов, любил заканчивать появлением в их мире Христа, который возвращается к людям в неожиданную для них минуту для того, чтобы освятить достигнутую ими «светскую» правду жизни.
Характерно, однако, то, что Блок отнюдь не предполагал как-нибудь унизить или попросту хотя бы ослабить революционную остроту «Двенадцати» этой фигурой Христа. В его записной книжке от 29 января 1918 года мы читаем весьма знаменательные строки:
«Что Христос идет перед ними — несомненно. Дело не в том, „достойны ли они его“, а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого —?»63.
Эти строчки показывают, что во внутренней лаборатории Блока бродили какие-то мысли о необходимости поднять принцип революции выше «венчика из роз», но он не находил никакого такого синтеза.
Вероятно, Блок посмотрел бы испуганными, изумленными глазами, если бы ему сказали, что этот другой уже живет на свете, что это — великий учитель и вождь пролетариата, реальный человек и в то же время подлинное воплощение самых могучих идей, какие когда-либо развивались на земле и перед которыми христианский лепет является жалкой старинкой; что это тот самый В. И. Ленин, которого он, может быть, когда-нибудь встречал на собраниях или на улице.
Во всяком случае, ясно, что в поэме «Двенадцать» Блок хотел дать точное изображение подлинно революционной силы, бесстрашно указать на ее антиинтеллигентские, на ее буйные, почти преступные, силы и вместе с тем благословить самым большим благословением, на которое он был только способен. И поэтому глубоким срывом с этой высоты является та заметка о «Двенадцати», которая была написана Блоком в апреле 1920 года и опубликована Вольфилой64.
Здесь он начисто отрицает политическое значение «Двенадцати». Он заявляет, что он «не отрекается» от того, что он написал «в согласии со стихией», но «политику» в «Двенадцати» «могут видеть только слепые».
После этого Блок размышляет так:
«Было бы неправдой вместе с тем отрицать всякое отношение „Двенадцати“ к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся; революционный циклон производит бурю во всех морях — природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря — легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! — Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал „Двенадцать“; оттого в поэме осталась капля политики. Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец — кто знает! — она окажется бродилом, благодаря которому „Двенадцать“ прочтут когда-нибудь в не наши времена. Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией; но — не будем сейчас брать на себя решительного суда».
Эта тирада ужасающа. Тот самый Блок, который когда-то с жестом, не лишенным величия, заявлял, что уйти от политики — значит изменить самой глубокой сущности поэзии и отбросить значительную ее часть, теперь перед лицом величайших событий, которые когда-либо видел мир, объявляет, что политика есть «Маркизова лужа», всю политику — значит, и революционную политику пролетариата — сводит к какому-то «грязному началу» и т. д. Мы присутствуем при проявлении полнейшего политического идиотизма.
Если Блок сквозь обычный туман, окутывавший его и заставлявший все предметы мира расплываться в его творчестве, приобретать фантастические очертания, все-таки мог рассмотреть величие политических движений в лучшие моменты, то теперь, усталый, не понимающий того, что перед ним происходит, он готов начисто отречься от какой бы то ни было связи с политическими бурями. Для него революция остается только стихийным космическим явлением.
Правда, он не оплевывает своих прошлых связей с революцией. Он даже ставит знак вопроса над тем, что будет в будущем представлять из себя такая поэма, как «Двенадцать», вопреки или в силу своей политической направленности, но это мало утешает.
Революция нанесла очень болезненные удары Блоку лично. Она окончательно разбила все остатки помещика, которые еще вокруг него имелись. Она погрузила его — о чем нельзя не пожалеть горько — на долгие месяцы в настоящую нужду. А главное — она не принесла ему удовлетворения. Вместо каких-то космических чудес и левоэсеровских, дворянских неожиданностей, вместо грандиозной романтики, она стала показывать свое строительное лицо. Может быть, если бы Блок дожил до тех времен, когда лицо это окончательно уяснилось, когда черты его приобрели даже для далеко стоящих полную определенность, он опять бы нашел какие-то мосты к революции. Но в то время, при зачаточных формах устроительной работы и при всех социально-психологических данных Блока, надеяться на это было безнадежно.
Кстати, когда Блока известили о том, что когда-то столь дорогое его Шахматово, где прожиты были самые счастливые и самые «святые» годы жизни, дотла разрушено, Блок проявил известное равнодушие. Он писал в 1919 году: «Сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, ничего не осталось. Может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу»65. Но он считал это событие проявлением «исторического возмездия»: «Поэт ничего не должен иметь — так надо», — ответил он тем, кто высказывал ему свое сожаление66.
В статье «Интеллигенция и революция» под влиянием этого события он развертывает такие мужественные идеи:
«Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью…
…Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают.
…Ведь за прошлое — отвечаем мы? Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать „лучшие“»67.
Блок уверял, что он всегда сознавал эту безусловную обреченность дворянских усадеб:
«Что там неблагополучно, что катастрофа близка, что угроза — при дверях, — это я знал очень давно, еще перед первой революцией»68.
Но было бы в высшей степени поверхностным думать, что этот окончательный разгром реальной связи Блока с дворянством, с дворянским бытом прошел для него безболезненно. 12 декабря 1918 года он