человеческой личностью. Только после того, как онегинская традиция вошла в художественное сознание русского читателя как своего рода эстетическая норма, стало возможным преображение цепи мгновенных видений автором героя в объяснение его «характера — непосредственное наблюдение повысилось в ранге и стало восприниматься как модель. Одновременно жизни стали приписываться свойства простоты, цельности, непротиворечивости. Если прежде жизнь воспринималась как цепь бессвязных наблюдений, в которых художник, силой творческого гения, вскрывает единство и гармонию, то теперь бытовое наблюдение приравнивалось утверждению, что человек прост и непротиворечив; поверхностный наблюдатель видит рутинное благополучие и пошлое, обыденное единство там, где художник вскрывает то, «чего не зрят равнодушные очи» (Гоголь), — трагические разрывы, глубинные контрасты.
«Евгений Онегин» знаменует момент равновесия этих двух тенденций. Это подразумевало не только приписывание литературе свойств жизни, конец пушкинского романа: приложив столько усилий к тому, чтобы финал «Онегина» не напоминал традиционных описаний «при конце последней части», Пушкин вдруг приравнивает Жизнь (с заглавной буквы!) роману и заканчивает историю своего героя образом оборванного чтения:
Поэт, который на протяжении всего произведения выступал перед нами в противоречивой роли автора и творца, созданием которого, однако, оказывается не литературное произведение, а нечто прямо ему противоположное — кусок живой Жизни, вдруг предстает перед нами как читатель (ср.: «и с отвращением читая жизнь мою»), то есть человек, связанный с текстом. Но здесь текстом оказывается Жизнь. Такой взгляд связывает пушкинский роман не только с многообразными явлениями последующей русской литературы, но и с глубинной и в истоках своих весьма архаической традицией.
Мы любим, говоря о Пушкине, именовать его родоначальником, подчеркивая тем самым связь с последующей и разрыв с предшествовавшей ему эпохой. Сам Пушкин в творчестве 1830-х гг. более был склонен подчеркивать непрерывность культурного движения. Резкое своеобразие художественного построения «Евгения Онегина» лишь подчеркивает его глубокую двустороннюю связь с культурой предшествующих и последующих эпох.
Анализ внутреннего мира пушкинского романа в стихах убеждает, что это произведение скрывает в себе в потенциальном, «свернутом» состоянии последующую историю русского романа. Поэтому каждый новый шаг в развитии художественного опыта русской литературы раскрывает нам новые идейно- художественные аспекты, объективно в романе содержащиеся, но выявленные лишь позднейшим художественным зрением. Уже поэтому не следует надеяться на «окончательное» решение проблемы «Евгения Онегина». Мы можем лишь идти, приближаясь к цели. Дойти до нее, пока роман остается для нас живым явлением культуры, видимо, невозможно.
Но если «Евгений Онегин» — скрытая в зерне будущая история русского романа, то одновременно он и концентрированный итог предшествующего художественного развития (сознательной ориентации Пушкина соответствовал именно этот аспект).
Таким образом, можно сделать вывод, что противопоставление внутритекстового анализа историческому в данном случае оказывается мнимым: исторический анализ отношения «Евгения Онегина» к предшествующей и последующей традиции с такой же неизбежностью приводит нас к необходимости исследования текста как такового, с какой внутритекстовой — к неизбежности изучения внетекстовых исторических связей.
Только в пересечении этих двух перспектив мы можем найти ворота в художественный мир «Евгения Онегина».
Из истории полемики вокруг седьмой главы «Евгения Онегина»
Март 1830 г. был тяжелым для Пушкина. Булгарин начал развернутое наступление на поэта. Ободренный правительственной поддержкой, он перешел от двусмысленных похвал и язвительных намеков к клевете и открытому глумлению. 22 марта 1830 г. в «Северной пчеле» (№ 35) была опубликована известная статья, в которой седьмая глава «Евгения Онегина» и «Полтава» провозглашались «совершенным падением» таланта Пушкина.
«Критику 7-ой песни в Северной Пчеле пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина», — писал Пушкин (XI, 150). Однако нарочито небрежный тон этих строк вряд ли отражал действительное настроение поэта. Лучшим доказательством этого являются многочисленные контрудары Пушкина, стремившегося раскрыть читателю подлинное лицо Видока[612] .
Обстоятельства требовали незамедлительных и энергичных действий, а Пушкину было не до журнальных споров: он уехал в Москву с твердым намерением добиться руки Н. Н. Гончаровой. Сложными и, видимо, в достаточной степени мучительными сделались в это время и отношения с Е. М. Хитрово, засыпавшей его из Петербурга письмами.
В этих условиях Пушкин вряд ли мог немедленно ответить на оскорбительный выпад Булгарина — обязанность эта падала на его друзей.
Хранящееся в архиве Е. И. Кутузовой-Смоленской (Институт русской литературы (Пушкинский Дом), ф. 358, on. I, № 115) черновое письмо Е. М. Хитрово дополняет картину полемики, развернувшейся в 1830 г. вокруг седьмой главы «Евгения Онегина». В совершенно новом свете предстает перед нами и сама Е, М. Хитрово. До сих пор она была известна как близкий друг поэта. Имя ее чаще всего всплывало при рассмотрении интимных сторон пушкинской биографии. Теперь мы узнаем о ней как об авторе выступления в защиту Пушкина от Булгарина, как об активном организаторе общественного мнения в пользу поэта.
Для того чтобы понять степень благородства поведения Е. М. Хитрово, следует иметь в виду, что в это самое время происходило доставлявшее ей неизмеримые страдания сватовство Пушкина. Любопытно и другое: в публикуемом письме она проявила не только горячую привязанность к поэту, но и хорошую осведомленность в вопросах чисто литературных. Она сразу почувствовала и слабые места позиции Булгарина, и то, какие из его обвинений представляют для Пушкина наибольшую опасность.
Нельзя забывать, что выступление Е. М. Хитрово получало особый смысл, поскольку Булгарин придал своей статье доносительный оттенок, намекнув в ней на отсутствие у Пушкина патриотических чувств, что якобы особенно проявилось в описании Москвы в седьмой главе. Голос Е. М. Хитрово — любимой дочери Кутузова, свято чтившей память своего великого отца, портрет которого она постоянно носила при себе, был достаточно авторитетен, чтобы отвести от Пушкина клеветническое обвинение в неуважении к памяти 1812 года. Язвительным намеком на Булгарина звучали слова Хитрово: «…что это за русский, чье сердце не затрепещет при чтении этих двух стихов: