овраг, пересечь поросшую ивняком низину и подняться наверх. И тут с ходу будто влетели в волчье логово. Степняки насели на маленький отряд со всех сторон. Рубились нещадно, молча. Только чиркала сталь и слышалось тяжелое дыхание сражавшихся да еще порой предсмертный стон раненого. Уже были убиты двое воинов с пограничной заставы и прибившийся к полку Муравленина киевлянин. Уже свалился и тот немолодой ратник, который отдал Михалке свой тегеляй. Сложил, бы голову и Михалка. Но тут пришла нежданная помощь. Ни половцы, ни русские не поняли, откуда она взялась и кто такие эти воины в длинных чёрных одеяниях с дубинами, палицами, косами, вилами, врезавшиеся в гущу битвы. Один из них с мечом в руках свалил половчанина, занёсшего саблю над Михалкой.
Это были монахи во главе со своим игуменом. Из окошек бойниц они видели маленький отряд русских воинов, скакавший по дороге. Они-то знали, что в овраге залегли остатки половецких сил, столько времени безуспешно осаждавших монастырскую крепость. Взять монастырь приступом они так и не смогли, но вокруг похозяйничали вдоволь. Только вчера половецкое войско, сняв осаду, двинулось в степь, но ушли не все степняки. Оставили засаду, надеясь, быть может, что на радостях осажденные откроют ворота и напоследок удастся им взять хитростью крепость, которую они не могли взять силой. Но кого-кого, да только не Данилу Монаха могли ввести в обман половецкие хитрости. Он и сам решил проучить поганых степняков — напасть на них и ждал только ночи. Но когда его люди увидели, что русские ратники движутся прямо к половецкой засаде, пришлось Даниле спешно вооружить чем попало монахов и идти на помощь своим.
Вскоре прибыл пограничный полк Ильи Муравленина и остальное войско, которое шло под началом воеводы Борислава. Половцы сгинули, словно их и не было. Суздальцы тоже не появлялись. У них хватало дела в стольном.
Наверное, со времен Кия не случалось с городом страшней беды. Ни печенеги, ни половцы, ни поляки, некогда бравшие Киев на копьё, не причинили ему такого разорения, как свои, русские. Суздальцы забрали всё, что можно были найти в домах горожан и в купеческих лавках. Не посовестились даже отнять товары у прибывших на киевский торг иноземных гостей. Да что там говорить о гостях! Суздальские воины разграбили церкви, не пощадили святыню Руси — Софию. В пустом оскверненном храме потрясенная людским непотребством томилась божья матерь Оранта. Недавно, казалось киевлянам, она пыталась защитить их, отвратить от города беду. А теперь, воздев руки в бессильной скорби, озирает ободранные стены. Прямо на её глазах русские люди, христиане, срывали, выворачивали иконы, тащили золотые и серебряные сосуды, светильники, покрывала, кресты… И все это — обоз за обозом — увозили из прекрасной Софии, из стольного Киева.
Но что бы ни делалось в самом Киеве, земли Киевского княжества надо было защищать по-прежнему, И через несколько дней пограничный полк Ильи Муравленина двинулся дальше на юг — на заставу. Ушёл с пограничным полком и малолетка Михалка. Игумен Данила ласкал его, уговаривал остаться. Где, как не при монастыре, может найти защиту и пропитание сирота. Но Михалка не остался. Он считал себя сыном полка.
22
Небольшая харчевня Нухения — излюбленное место корабельщиков. То ли оттого, что стоит она неподалёку от вымола, куда пристают суда, то ли оттого, что сам Нухений некогда тоже ходил на ладье по рекам и морям и от всей души привечает плавателей, но тут всегда полно народу. Немолодая уже, но расторопная женка Нухения с двумя бойкими служанками тут же, на другой половине избы, стряпает нехитрые блюда. Едва успеют гости усесться за чисто выскобленный стол, как хозяйка, вскинув вверх обнаженные по локоть белые руки, уже тащит поднос, уставленный глиняными мисками с дымящимся варевом. Да так ловко, ничего не уронит, не плеснет через край. И Нухений тут как тут, подсядет, спросит, что нового на белом свете. А корабельщикам, возвратившимся из дальних плаваний, не менее, чем насытиться домашним горячим варевом, надобно потешить свою душу — поведать, что видел, что слышал в чужедальних краях. И правду расскажут, и байки наплетут. Одного послушаешь — в недобрый час, когда разгулялась непогода, смыло его с ладьи бурной волной. Но он не утонул. Сам не ведая как, очутился в царстве водяного царя. Там гостевал, пировал и даже чуть было не женился на его дочке. Собой — красавица. Одно только нехорошо: вместо ног у неё — рыбий хвост. Поэтому, дескать, и раздумал жениться. Как ни сватали, как ни уговаривали, какую казну несметную в приданое ни давали. Отказался, и всё! Конечно, дочка водяного царя ни за что не хотела отпускать полюбившегося ей молодца. Наверное, пришлось бы ему жениться на царевне, да на его счастье приглянулся он служанке царевны. Тоже красавица. И тоже с хвостом. И вот она, чтобы не достался добрый молодец ее сопернице-царевне, помогла ему бежать из подводного царства, на руках вынесла наверх. Товарищи его, конечно, думали, что он уже давно утоп. А он вот живой и невредимый. Недавно женился. Жена у него, правда, не такая красавица, как та морская царевна, но зато у неё не хвост, а ноги и всё такое прочее, как и положено.
Так рассказывает один. Божится, что всё правда. А другому и вовсе довелось увидеть такие страсти, сохрани бог. Прибило его волной к неведомому острову. Остров безлюдный. Никогда не ступала там нога человечья. Нету там ни дорог, ни тропинок. Леса густые и трава нехоженая выше пояса. Брёл он куда глаза глядят и набрёл. Видит, что-то белеет в траве. Подошёл поближе — череп. Вроде бы человечий. Только огромный, как у тех великанов волотов, что жили в давние времена неподалёку от Новгорода. То поле до сих пор потому называют Волотовым. Пнул он эту голову сапогом. А она вдруг и заговорила голосом человечьим: «Ты почему меня, голову, подбрасываешь? Я молодец не хуже тебя был!» Ну, как тут было не испугаться? Не иначе как нечистый дух, враг рода человеческого, из той головы говорил. «Плюнул я и дальше пошёл. Иду, гляжу, опять что-то белеет в траве. Подошёл поближе, а это — камень. Высоченный — топора через него не перекинуть, не обхватить руками, не обойти ногами. А на камне надпись: „А кто-де у камня станет тешиться, а и тешиться, забавляться, вдоль скакать по каменю, сломит буйну голову“. Не поверил я той надписи. Разбежался, хотел вскочить на камень. Тут со мной беда и приключилася. Убился. Так и лежал под камнем замертво. Пока товарищи не нашли. Подобрали меня в беспамятстве, понесли на корабль, подняли паруса, поплыли дальше. Узнал я от умных людей, что был то бел-горюч камень, под которым клад зарыт. Но сколько потом ни плавал, никогда больше не видал того острова. Теперь уже не плаваю. Совсем изжился. Одежонка вон худая, сапоги каши просят. Как вспомню про бел-горюч камень, запечалюсь. И зачем только, дурная голова, я запрета ослушался. Не тешился бы, не скакал — взял бы и вырыл бы клад и жил бы теперь припеваючи. Был бы у меня высокий терем, широкий двор. А посреди двора — стол со скамьями. А на столе вина, меду полны корчаги. Заходи, пей, сколько душе угодно».
Старик переводчик, бывший кормчий господина Садко, тоже заглядывает в харчевню Нухения. Примет чарку-другую и начнет. Скажет будто невзначай: устал, мол. Нелёгкий был день. Думу думали у господина Садко. Чтобы не сомневались присутствующие, не упустит подробностей. «Вот так, — скажет, — в горнице господина Садко поставлен большой стол. За ним сидит сам Садко Сытинич. Ребром к первому вот этак, — покажет, — второй стол. Тут главный счётчик, писец, которому поручено вести запись. И я! Рядом с господином Садко!» Это верно — и про большой стол, где сидит господин Садко, и про второй, будто перекладина креста приставленный к первому. Здесь обычно сидят счётчик, и писец, и прочие доверенные люди. Только старый толмач не сидит рядом с господином Садко, Когда вдруг понадобится он за чем-нибудь и призовут его, стоит, переминаясь с ноги на ногу, или примостится где-нибудь в сторонке, ожидая, когда дойдет до него черед. Но какое это имеет значение! Кто решится осудить старика за такую малую неточность. Пусть потешится. Ведь никому от этого нет урона. А посадить себя поближе к солнцу каждому охота.
Так уж устроен мир, таковы люди. Пока ты не возвышен над ними, нет для них в тебе ничего примечательного. Будь ты хоть семи пядей во лбу, не закричат: «Ах, как умен!» Не станут пересказывать друг дружке сказанные тобой слова. Не будут вести счет твоим делам и поступкам. Встретят тебя — не заметят. Рядом будешь стоять — не запомнят в лицо. Познакомишься — позабудут имя. Но это пока, пока ты не возвышен. Зато потом припомнят все до малости — где сидел, с кем стоял, что говорил. А старик