Вскоре все въехали в большое село под горой. С краю еще дымилось пожарище. Впереди часто рассыпались выстрелы. Потом по ту сторону села пронеслось на карьере несколько всадников. Пирсу показалось, что по серой лошади он узнал в одном из всадников Щуся. Он стал приглядываться, но всадники с подвязанными к седлам узлами умчались в степь, и лишь пыль вилась еще на дороге.
Махно остановился на сельской площади. Мужики и бабы сначала с опаской, а потом все смелее подступали к атаману, видя в нем своего избавителя.
— Ну что? Ну что? Говорите, кто вас тут обидел? — спрашивал лукавый атаман. — Не бойтесь, говорите, я батько Махно.
К нему подошел пожилой мужик в разорванной свитке.
— Як ты добра людина, то слухай… — заговорил он. — Ось воны тут, як скаженны, налитилы на все, що було у доме, — рассказывал мужик, утирая глаза. — Разбилы посуду, изрезалы перины, подушки, рассыпалы перья, а що им нравилось, забиралы у сумы…
— Дозвольте мне, батько, сказать, — заговорил мужик с подбитым глазом.
— Говори, — сказал Махно.
— Ось, бачите, — мужик показал на стоявшую рядом с ним дрожащую бабу, — поломали жинке пальцы: пытали, где гроши. Весь дом поразграбили. Над дочкой надругались!.. Шо же це таке? А? Я вас пытаю?!
Услышав это, Махно сделал вид, что пришел в страшный гнев, распорядился догнать бандитов и отбить все уворованное. Назначив Левку Задова старшим, он приказал ему немедленно отправляться в погоню. Тачанки понеслись вскачь по пыльной дороге. Вскоре вдали чуть слышно застучали пулеметы. Видимо, там возник бой.
Махно в окружении свиты важно сидел на вынесенном ему кресле близ бывшего волостного правления. Селяне с почтительным любопытством посматривали на него, ждали, что будет дальше.
По всем признакам, «бой» затягивался. Это объяснялось тем обстоятельством, что Щусь никак не хотел возвращать Левке отобранную им у молодицы бриллиантовую брошь, видимо, выменянную ею в городе пуда за два белой муки.
— Отдай, такой-сякой, сейчас же отдай! — хрипел Левка, пытаясь схватить Щуся за горло.
— Не трожь! Не отдам!.. Чего ты ко мне привязался? — грубо возражал Щусь, уснащая свою речь чудовищной бранью.
Наконец Левка Задов пригрозил, что имеет приказ «батьки» в случае чего шлепнуть элемента на месте. Это подействовало. Щусь отдал брошь. На этом «сражение» кончилось. Щусь направился по ранее указанному ему маршруту, а Левка погрузил отобранную добычу в тачанки и повернул к селу. Там вскоре заметили его возвращение. Догадливый пономарь ударил в колокола. Бабы понесли на площадь ведра холодного молока, хлеб, мед и сметану.
Махно сам возвращал селянам все уворованное. Правда, кое-чего не хватило, но при общем ликовании это прошло почти незамеченным.
— О це батько! О це Махно! — говорил мужик с подбитым глазом. — Все наше майно отбил! О це добра людина!
Какие-то неряшливые, волосатые личности в мягких шляпах и золотых очках шныряли в толпе, рассказывая небылицы о «батькиных» подвигах.
Тачанка, в которой ехал Джек Пирс, остановилась на самом краю площадки, и ему не было видно, что происходит на том месте, где находился Махно. Когда же он предложил Артену пройтись поближе, тот неожиданно грубо предложил ему сидеть и не рыпаться. Это обстоятельство окончательно встревожило Пирса. А доносившиеся от станции гудки паровоза вселяли в него неприятную уверенность в том, что ему никогда уже больше не придется ездить по железной дороге.
Но тут из боковой улицы выбежал Афонька Кривой с таким видом, будто за ним гнался бешеный пес.
— Братишки! Рыжьё! [28] — крикнул он. — Цельный вагон!
Артена, Хайло и кучера словно ветром сдуло с тачанки.
Недолго думая, Джек Пирс последовал их примеру. Он вильнул в переулок и, пригнувшись, побежал в противоположную сторону…
7
Вихров лежал без сапог под навесом большого двора на охапке стружек, прикрытых попоной, и молча слушал
Харламова, который, присев на снятый передок брички, рассказывал ему по его просьбе, как Буденный формировал первый партизанский отряд.
— Да, — сказал Вихров, выслушав казака, — правильно говорится, что смелость города берет. Двадцать человек разбили две сотни! Другой и не поверит… А Городовиков, он что, тоже из Платовской? [29]
— Нет. С Эльмуты, — ответил Харламов. — Хутор такой. Я его родину хорошо знаю. Он, Ока Иванович, свое похождение нам рассказывал, когда я еще в четвертой дивизии служил. Жизнь у него тоже несладкая была. Смолоду скот пас. Ну а как срок вышел, на службу пошел. Там его вскорости за лихость в учебную команду определили… Вы, товарищ командир, не видали, как он рубает? У нас во всей армии таких рубак нет, кроме Семена Михайловича… С винтовки на коне с полного намета на триста шагов без промаху бьет. Уж и ловок! А главное — смелый. В каком хочешь бою голову не теряет. Одного — туда, другого — сюда. Разом распорядится. Такой уж талант ему дан… А как его тяжело поранили, так он в госпиталь не пошел. На карачках ползал, а дивизией командовал.
Харламов помолчал, свернул папироску и, закурив, начал рассказывать о боях на Южном фронте.
Кроме них, под поветью находились старый трубач Климов и лекпом Кузьмич, преисполненный собственного достоинства, полный, важный человек с толстыми и красными до блеска щеками. Они служили вместе уже несколько лет, очень уважали друг друга, с подчёркнутой вежливостью величали один другого по имени и отчеству и были неизменно на «вы». Конечно, Кузьмич, как всякий уважающий себя лекпом, считал себя человеком науки и иногда принимал покровительственный тон в отношении Климова, но старый трубач, посмеиваясь в душе, никогда, даже в минуту ссоры — а это случалось, — не показывал виду, что не признает его превосходства. Для более полной характеристики Кузьмича необходимо добавить, что лекпом любил прихвастнуть, а кроме того, отличаясь медлительностью, весьма последовательно придерживался двух придуманных им самим правил: «Работа не волк — в лес не 'убежит» и «Не делай сам того, что можешь свалить на другого».
Харламов кончил рассказывать и, вынув иглу с ниткой из-за борта буденовки, начал прикреплять новый алый бант к гимнастерке.
— Товарищ Харламов, почему это нашего лекпома бойцы доктором называют? — поинтересовался Вихров, косясь на друзей, которые мирно беседовали, развалившись на сене.
Харламов усмехнулся.
— Очень уважает он это. Его салом не корми, а доктором называй… Я вначале не знал и по нечаянности его оконфузил. Раз захожу в лазарет, живот у меня болел, гляжу: сидит он с важным видом. Толстый, гладкий, с лица дюже красный. Стало быть, на самого генерала похожий. Руки на животе держит, строгость в глазах и прочее. А в уголке за столиком примостился такой маленький, чухлый человек; ну я, конечно дело, даже и подумать не мог, что этот человек и был сам доктор… Поглядел я на них и думаю: «Толстый не иначе, как доктор, а щупленький — санитар». Подхожу к Кузьмичу по всем правилам, каблучками щелкнул и рапортую: товарищ доктор, красноармеец такой-то, так, мол, и так. А ему ведь неловко, что я его при враче доктором обозвал. Он молчком так это бровью в сторону врача шевельнул и, не размыкая рук, большим пальцем на него указывает. «Ну, — думаю, — доктор важный, не хочет сам со мной заниматься — к санитару посылает». Подхожу до того, до маленького, и говорю: «К тебе послал». А он ко мне так это вежливо: снимите, мол, пожалуйста, товарищ, рубашку. И аккурат входит командир полка.