сказать, тяжелое положение, Семен Михайлович над картой смекает, как быть. Потом построил дивизию и говорит: «Товарищи бойцы! Много мы с вами белых гадов поуничтожили за народное дело. Теперь имеем приказ разбить генерала Толкушкина. Он, вражина, окопался. В Ляпичеве за колючей проволокой сидит и смеется над нами. Стало быть, без артиллерии его не выбить: проволока и сила большая. Но по такой дороге нашим коням пушек не вытянуть. Приказываю: батареи и тачанки с пулеметами оставить на месте. К ним — полк прикрытия. Батарейцам на коней сесть. С нами поедут. А как дойдем до Толкушкина, навалиться на него тремя полками внезапно, а первое дело — батареи у него отнять и с тех батарей смертным боем беспощадно крыть белого гада».
— Ловко! Хи-хи-хи-хи! — залился Петр Лукич. — Вот это расплановал! В самую точку попал. Славно! Так и сказал?
— Ну, может, что и не так. Я, батя, в общем рассуждении мыслей рассказываю. Много он еще чего тут говорил и так ладно распорядился, что не успел Толкушкин чаю напиться, а мы уж полком достигли его. Рубим, бьем, батареи у врага берем и с них его кроем… Я сам в разъезде шел, в головном дозоре, за старшего. Со мной ребята бойцовские. Меркулов, атаманец, и мой дружок Митька Лопатин — шахтер. Только мы с балочки — и вот она, батарея. С тыла зашли. Мать честная! Зараз, думаю, кадеты нас обнаружат. А разъезд поотстал. Что делать? Только, помню, Семен Михайлович все про внезапность наказывал. Я и шумнул ребятам: «Даешь атаку!» Как мы вдарили с тыла! Митька мой было тут пропал. Командир батареи в него два раза с нагана ударил. Ну а тут и взвод подоспел с батарейцами. Завернули орудия и ахнули с прямой наводки… Вот, стало быть, какие дела! Корпус разбили, взяли в плен две тыщи пехоты, шестьсот сабель кавалерии, девятнадцать орудий и пулеметов сколько-то, а нас в трех полках и двух тысяч не было…
Харламов замолчал и потянул из кармана кисет с махоркой.
— Ты что же, друг, до конца не говоришь? — заметил Федя.
— А что?
— Он, дед, в этом бою Митьке Лопатину жизнь спас, как коня под ним подвалили, — пояснил Федя, обращаясь к Петру Лукичу. — Сам было пропал, а Митьку от смерти отвел.
— Молодец! По-нашенски сделал, сынок, — заулыбался Петр Лукич. — И у нас в турецкую канпанию всё, бывало, командиры говаривали: «Товарища люби больше себя». Так-то, сынок…
— Ну, батя, ты не серчай, а мне время идти, — сказал Харламов, поднимаясь и расправляя широкую грудь.
— Я не неволю… Ты навовсе, сынок? — спросил старик дрогнувшим голосом.
— Да нет, завтра приду. Мы, стало быть, много тут простоим. Так что еще повидаемся.
Проводив сына, Петр Лукич убрал со стола, потом принес зипун и подушку.
— Ну, Федя, и нам пора спать, — сказал он. — Ты ложись тут, а я уж на стариковское место.
Старик постелил на лавке и, кряхтя, забрался на печку.
— Дед, а сынок у тебя, видать, уважительный, — сказал Федя.
— Степка? А как же! У нас, Федя, все уважительные, — засипел Петр Лукич, глухо покашливая. — Конешно, война пошатнула это уважение… Ну, сам скажи, разве можно старому человеку да без ласки? Он жизнь прожил. Скоро ему помирать. Как же его не приветить?.. У нас, на Дону, стариков уважают. Как, бывало, казак возвернётся с похода, так мать-отец встречают с иконами. А он скачет в полный намет, в воздух с винтовки палит. Ну а потом, первое дело, отцу и матери три земных поклона кладет. Потом старшим братьям. Да. А жена его три раза коню в пояс кланяется за то, что хозяина живым до дому принес. Ну, обыкновенно, отец снимает с него шашку. Приводит, как бы сказать, в гражданское состояние. Потом он входит в курень, а конь дерется за ним в самую комнату. Ну, конечно, его не пущают, а жена ведет на конюшню… У нас, Федя, кругом уважение. Редкий случай, коли муж, жена на людях поругаются. Да нет, не помню. Кажись, за мой век такого и не бывало… А вот после первого октября друг дружке подарки дарят.
— Это почему после первого октября? — спросил Федя.
— Обычай такой. Как всю работу закончат, соберутся семьей, и хозяин первым одаривать начинает. Вот ты, Анюта, или как ее там, хорошая мать и хорошо вела хозяйство — на, получай, кашемиру на платье. Да… А ты, Митя, хорошо работал, да ругался, да пьяным напивался. Нехорошо это. Ну тот, конешно, проситься начинает: простите, мол, батя, больше не буду…
— Подумаешь, грех — ругался! — заметил Федя. — Иной раз без крепкого слова нельзя.
— Как же не грех? — удивился Петр Лукич. — Насчет этаких слов у нас не дай и не приведи… Нет, правду сказать, стариков у нас уважали. Бывало, входишь в пивную — все молодые встают и уходят. А если который не поздравствуется со стариком — беда! Камнями изобьют поганца!
— В общем, надо понимать, что у вас была тишь, да гладь, да божья благодать. Так, что ли? — спросил Федя с иронией.
— Ну? — Петр Лукич выжидающе посмотрел на него.
— А кто при старом режиме на усмиренья ходил, рабочих плетями порол?
Старик пожал худыми плечами.
— Ну-к что же! Темные мы были, — виновато заговорил он, почесывая в голове. — Это, конечно, правду сказать, наша вина. Зато теперь, в революцию, почти все казаки — фронтовики, с верхнедонских, с товарищами пошли. Стало быть, вину свою искупили.
— Искупили? А кто у Мамонтова воюет?
— Ну, это атаманы-богачи да которые несознательные. Да ведь больше у них старики, приверженные к старому порядку. А молодые казаки больше в красных. Вот и Степка мой…
— Тшш! — Федя привстал и прислушался.
— Ты што? — спросил старик.
— Семен Михайлович никак меня звал, — сказал Федя.
Он встал с лавки, прошел через хату и, тихонько открыв дверь в горницу, прислушался.
Постояв некоторое время, Федя, шлепая босыми ногами, вернулся на лавку.
— Спит? — спросил старик.
— Спит. Видать, поблазнило мне. А может, застонал. У него ведь и руки и ноги пораненные.
— Видать, большой душевности человек, — помолчав, сказал Петр Лукич.
— Очень хороший… с хорошими. Ну а лодырь лучше ему не попадайся. Лучше сам уходи, пока цел.
— Значит, лодырям не потатчик?
— Боже избавь! У нас один командир полка было заленился. Кони и бойцы целый день оставались голодные. Так Семен Михайлович поучил его малым делом. Ужас как осерчал! Изругал его беспощадными словами и в бойцы разжаловал. Произвел, значит, его в лучшем виде. А так даже очень простой человек. Всегда по человечеству рассудит. И поговорит обо всем и спляшет с нами. Не гордый.
— Значит, настоящий командир. Справедливый. А это самое первое дело. Да… А я было-к в генералы его произвел.
— Да ну?!
— Ага! Стариков послушал. Они промеж собой толковали. А он, выходит, был драгунский унтер- офицер.
Петр Лукич замолчал и, укладываясь поудобнее, завозился на печке.
За окнами слышались негромкие голоса бодрствующих патрулей.
Федя прислушался и ясно различил густой низкий голос Харламова. Видимо, бойцы разговаривали, сидя на завалинке хаты. На улице прояснилось. Пробившись сквозь запыленные окна, на пол упал голубоватый отблеск луны. Петр Лукич, вздыхая и бормоча что-то, ворочался на печке.
— Не спится? — спросил Федя.
— Не спится… Слышь, Федя, я уж тебе скажу, — доверительно зашептал сверху старик. — Не могу молчать, и только. Видно, много я нагрешил. — Он присел, спустив ноги. — Понимаешь, какое дело… все шутов по ночам вижу.
— Шутов? Каких шутов? — удивился Федя.
— Самых обыкновенных. Сидит в углу, молчит. Не то корень, не то человек. Приглядишься, а это он, шут, и есть.