человек ко всему этому стремится, а также в какой мере можно свести (редуцировать) его экзистенциальную стратегию к элементарным биологическим инстинктам. Мы только отмечаем положение дел и будем на него ссылаться. В творчестве Манна явственно заметна борьба двух диаметрально противоположных способов упорядочения действительности: мифического и эмпирического. Впрочем, эта борьба характерна не только для его художественных произведений.

На вопрос о том, откуда берется определенное состояние вещей – например, эпидемия чумы, – можно бывает ответить не только исчерпывающим образом, но и таким, на который согласятся все специалисты. Однако всегда можно постулировать и существование «двояких» причин, равносильных утверждению, что чума есть также и кара небесная. Так и современные верующие в этом отношении принуждены к данной двойственности, не только интерпретативной, потому что и для того, чтобы избежать эпидемии, они одновременно применяют как действия из инструментальной области, так и те, которые с инструментальной точки зрения в равной мере и бесполезны, и излишни. Правда, не всему, что происходит в реальном мире, верующий человек (безразлично, какого вероисповедания) будет склонен приписать такую «двойственность». Так, например, никто не полагает, чтобы повреждение автомобиля или перекос стрелки в часах были причинены вмешательством высших сил. Скорее на трансцендентные факторы возложат ответственность тогда, когда речь идет о важных в каком-то отношении делах. Окажись, что замедление хода часов запустило лавинообразную серию каузально обусловленных событий и вызвало мировую войну – ну, тогда нашлись бы некоторые люди, которые и этому первому члену серии, отставанию часов, склонны были бы придать какую-то высшую, возвеличенную до метафизических пропорций санкцию. Для сторонников определенной религии она есть истинная вера в противоположность «ложным», каковы, например, мифы. Мы не можем здесь присоединиться к такому различению: не по причине антифидеистических взглядов, но просто по классификационным соображениям. Императив, требующий поиска связей за рамками реального мира, дополняющий этот мир «трансцендентным придатком», является – соответственно принципам единой классификации – императивом мифическим.

На вопрос о том, откуда взялся фашизм, можно находить ответы в разрезе социологическом, экономическом, говоря шире – в причинном плане, хотя наши знания в этой сфере уступают, например, биологическим. Можно также дать такой ответ, который соотнесет порядок следующих один за другим результатов к определенной «пра-последовательности» событий, раз и навсегда установленной в надвременных категориях. Тем самым вместо эмпирического истолкования мы получаем откровение, вместо гносеологической динамики – псевдодинамику неизбежных возвратов извечно заданной ситуации. Например, ситуации «искушения», «греха» или «вины».

Из вышесказанного следует, что получение хотя бы и очень точного, очень эффективного знания не означает, что для области, к которой это знание относится, будет исключена возможность постулировать трансцендентный коррелят. В определенном – психологическом – смысле даже легче постулировать трансценденцию там, где наука открывает присутствие одних лишь вероятностей – следовательно, явлений недетерминированных. Потому что трудно искоренить веру в полную детерминированность явлений, с которыми мы сталкиваемся в повседневной жизни. И таким образом, даже если мы добьемся точного в социологическом смысле знания, это не упразднит подхода, который мы назвали мифологическим, применительно, например, к феноменам типа фашизма.

Функции литературы с течением времени менялись. В эпоху Манна ее целью не было (как можно судить по совокупности весомых литературных произведений тех лет) дать исповедь человеческой экзистенции в рамках вполне эмпирической установки. Симпатии мастеров слова не были, вообще говоря, на стороне позитивизма, который боролся за такую установку. Причин тому было много, и они сложны; мы не возьмемся исследовать здесь эти вопросы. Впрочем, это и не требуется, если признать, что реалистический эпос рисует действительные события, а к ним ведь принадлежат и акты человеческой веры, и все последствия таких актов, проявляющиеся в действии. Кроме того, применительно к человеческим судьбам, смешение обеих категориальных установок (мифологической и эмпирической) может дать поразительные в художественном отношении результаты. Уже в самом столкновении столь противоположных по генезису планов действия есть что-то возбуждающее. Ибо столкновение двух видов упорядоченности, одного происходящего из откровения, а другого – из человеческой практики, является, по-видимому, одной из потрясающих черт человечества – «человеческой природы», сказал бы я, если бы не считал этот термин отягощенным опасным балластом застарелых недоразумений. Есть темы, в рамках которых порожденные таким столкновением гибриды могут оказаться художественно более жизнеспособными, чем произведения, «сооруженные вокруг» одного только скелета, упорядочивающего действительность.

Сопоставляя между собой такие произведения, как «Круль» и «Избранник», мы обнаруживаем в первом процесс эмпирического моделирования, во втором – беллетризованный миф. Это противостоящие полюса нашей шкалы. Двигаясь вдоль нее, мы обнаруживаем различные пропорции обоих видов упорядоченности в великих творениях Манна. Мы отметили, что бледная тень мифического прототипа в его сказочном варианте просвечивает из-за реалистических аксессуаров в «Королевском высочестве». Равным образом в «Волшебной горе» удалось бы различить только следы элементов мифологического влияния – впрочем, весьма разнообразного. В этом романе постоянно заметно преобладание познавательной эмпирии. Ход общественных событий моделируется процессами в пределах замкнутой группы людей. Говоря о «ходе общественных событий», мы имеем в виду, в частности, культуру определенной эпохи, ее главные тенденции, одним словом, так называемый «дух времени». Эта книга нас не будет интересовать в такой степени, как последнее великое творение Манна – «Доктор Фаустус». В нем сошлись все лейтмотивы великого писателя: проблема здоровья и болезни, проблема художника и его искусства, проблема искушения и греха и – last but not least – проблема народа, который произвел Манна.

Конечно, и в «Волшебной горе» можно искать мифический элемент – в том распространенном на сферу всех религий смысле, который мы придаем термину «миф». Мифическую, аллегорическую интерпретацию судьбы мы находим в большом разделе «Снег». Впрочем, разве и сам Ганс Касторп – как сообщает Манн, этот образ благородной золотой середины – не был воплощением homo Dei [168]? Однако с того мгновения, когда эмпирический план романа сливается с его мифологическим планом – а значит, когда один из них может опереться на другой, усилить его, углубить, разъяснить, когда оба перестают принципиально противоречить друг другу, – с этого мгновения роман наполняется тем духом всеобщего согласия, той гармонией, которая умиротворяет всякого читателя. Как эмпирик, так и верующий, постигнув этот образ мира, глубоко убеждаются в том, что писатель именно для него – для каждого из них! – создал «его собственный мир», его видение мира. Ибо идеал эпоса – создание модели, в которой господствует (или – то же самое – из которой можно вычитать) многоплановость мира. Мир эпика – «плюральная модель», так как ее можно интерпретировать различными способами; а потому – это модель, наиболее из всех литературных моделей похожая на свой «оригинал» – реальный мир.

С методологической точки зрения, как бы антитезу «Доктора Фаустуса» составляет роман «Иосиф и его братья». То, что в «Избраннике» предстает в относительно скудном объеме, на ограниченном материале, здесь разрастается в огромных масштабах до монументальности библейского сказания. Миф в чистой (хотелось бы так сказать) форме послужил «оригиналом», который Манн сблизил со своей огромной эрудицией, в полном смысле слова эмпирической – и в полном смысле слова рациональной – и во всех пунктах точной. Все доступные Манну элементы культурной антропологии, истории, археологии, новейшей психологии он использовал, чтобы сделать библейскую историю хотя бы кажущейся правдоподобной, не отменив притом ни одной ее подробности. Однако все эти подробности скрыты в огромном романе, как скрыт скелет в теле. Можно сказать, что в четырех массивных томах «Иосифа и его братьев» миф победил историю, то есть подчинил ее себе и превратился благодаря ей в обширный материал, гораздо более достоверный, нежели материал самого библейского «оригинала». Однако же этот роман представляет собой, в сущности, совершенно особое произведение, ибо не столько беллетризует миф, сколько изображает ход его возникновения и эволюции, что прекрасно делает понятным уже огромное вступление, это Hollenfahrt[169], которое уведомляет нас, что в романе изображено не столько определенное «положение вещей», сколько его «самозарождение» в бездне времени. Своеобразные хитрость и совершенство – одновременно – заключены в том, что этот мифотворческий процесс оказался гармонично синтезирован с тем, что возникло в его развитии. В этой столь своеобразной конструкции нет ни единого изъяна, ни одного зазора, благодаря чему она и представляет собой одновременно действие и его продукт, что заставляет вспомнить те романы первой половины XX столетия, в которых передается сам

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату