– А я-то думал, что я просто смешон, насчёт ваших отношений с Мэрион, – улыбнулся Гант.
Киншип вздохнул.
– Позвольте мне кое-что вам сказать, – начал он, не глядя на Ганта. – У меня была жена и три дочери. Двух дочерей у меня не стало. Жену я оттолкнул сам. Может быть, одну из дочерей я тоже оттолкнул. Так что теперь у меня осталась только лишь одна-единственная дочь. Мне пятьдесят семь лет, и у меня есть только дочь и несколько приятелей, с которыми я играю в гольф и говорю о делах. Вот и всё.
Немного погодя Кингшип всё же повернулся к Ганту; лицо его приняло жесткое, непреклонное выражение.
– А у вас что? – потребовал он. – Вас-то
– Может, – согласился Гант. – А ещё, положим, я думаю, что, может быть, это он убил ваших дочерей, а у меня есть такое донкихотское понятие, что убийц следует наказывать.
Кингшип допил молоко.
– Думаю, вам лучше вернуться в Йонкерс и провести приятно каникулы.
– Уайт-Плейнс. – Гант соскрёб ребром вилки прилипшие к тарелке последние крошки пирога. – У вас язва? – спросил он, покосившись на пустой стакан Кингшипа.
Тот кивнул.
Гант, откинувшись на своём табурете взад себя, смерил собеседника оценивающим взглядом.
– И, я бы сказал, фунтов тридцать избыточного веса. – Сунув запачканную в сиропе вилку себе в рот, одним движением дочиста облизал её. – Я так понимаю, Бад отвёл вам ещё лет десять жизни, максимум. А может, терпение у него кончится через три или четыре года, и тогда он попробует вас поторопить.
Кингшип поднялся с табурета. Вытащив металлический доллар из цилиндрического подпружиненного внутри футлярчика, он положил монету на стойку.
– До свиданья, мистер Гант, – сказал он и размашистым шагом отправился на выход.
Подошёл продавец и забрал доллар со стойки.
– Что-нибудь ещё? – спросил он.
Гант покачал головой.
Он успел на отправляющийся в 5:19 поезд на Уайт-Плейнс.
9
В письме матери Бад лишь очень туманно намекнул на деньги Кингшипа. Раз или два он упомянул «Кингшип Коппер», но без всяких пояснений, и был уверен, что она, промыкавшаяся всю жизнь в бедности, о богатстве имеющая понятия такие же приблизительные и расплывчатые, какие у подростка могут быть – об оргиях, даже и не представляет, какую роскошь может позволить себе президент такой корпорации. Он с нетерпением ждал её приезда, а, вернее, того момента, когда сможет представить её Мэрион и её отцу и показать ей всё великолепие двухуровневой квартиры Кингшипов, зная, что в предвкушении свадьбы, её благоговейно распахнутые глаза будут каждый предмет мебели, каждый сияющий светильник воспринимать как доказательство громадных возможностей – но только не Кингшипа, а своего сына.
Вечер, однако, разочаровал его.
Не то чтобы мать откликнулась на увиденное слабее, чем он рассчитывал; приоткрыв рот и покусывая нижнюю губу, она с лёгким присвистом втягивала в себя воздух, будто пред нею развёртывалась непрекращающаяся череда чудес: слуга в ливрее – дворецкий! – бархатные глубины ковров; обои, которые вообще не были бумажными, а представляли собой прихотливой выделки ткань; книги в кожаных переплётах; золотые часы; серебряный поднос, на котором дворецкий подавал шампанское – шампанское! – в хрустальных бокалах. Восхищение своё она выражала почти без слов, со сдержанной улыбкой приговаривая: «Прелестно, прелестно», да кивая головой в седых жёстких кудрях свежей завивки, стараясь показать, что такая обстановка ни в коем случае не кажется совершенно чужой для неё. Но когда, во время тоста, её глаза и глаза Бада встретились, гордость, распирающая её, мгновенно передалась ему; она точно послала ему воздушный поцелуй, при этом тайно лаская обивочную ткань дивана, на котором сидела, загрубевшей от работы рукой.
Нет, на поведение матери жаловаться ему не приходилось. Разочаровал же его тот факт, что у Мэрион с отцом, по всей видимости, вышла накануне ссора: Мэрион обращалась к Кингшипу лишь тогда, когда молчать было уж совсем невозможно. И хуже того, ссора, должно быть, случилась из-за него, поскольку Кингшип, разговаривая с ним, старался не смотреть ему в глаза, отводил взгляд в сторону, в то время, как Мэрион выражала свои чувства вызывающе, будто напоказ открыто; прижималась к нему, называя его «милый» и «дорогой», чего никогда раньше не делала, когда они были не одни. И он почувствовал тень какого-то беспокойства, точно камешек, попав в ботинок, начал свою работу.
Последовавший затем ужин был ужасен. Кингшип с Мэрион сидели по концам стола, он с матерью – по разные его стороны, и разговор как бы обтекал стол по периметру: отец с дочерью разговаривать не хотели, мать с сыном – не могли; что бы они ни сказали, всё было бы чересчур личным и не предназначающимся для ушей хозяев, которые, в каком-то смысле, пока ещё оставались для них чужими людьми. Поэтому Мэрион обращалась к нему «дорогой» и рассказывала его матери о квартире на Саттон- Террас, а мать говорила с Лео о «детях», Лео же, в свою очередь, просил его передать хлеб, при этом, смотрел на него как-то уклончиво.
А сам он молчал, медленно поднимая со стола специальные вилки и ложки, полагающиеся к различным блюдам, чтобы мать успевала это замечать и следовать его примеру; заговорщицкое, пронизанное нежностью взаимопонимание установилось между ними без единого слова или какого-либо знака, придав особую остроту связывающим их чувствам, внеся в унылую трапезу единственную радостную составляющую, – кроме, быть может, ещё улыбок, которыми они обменивались, когда Мэрион и Лео опускали глаза вниз, на свои тарелки; улыбок горделивых и любящих, тем более приятных ему, что занятые самими собой хозяева, в чей мирок они вторглись, ни о чём не подозревали.
Когда ужин подошёл к концу, он, несмотря на то, что на столе лежала серебряная зажигалка, поднёс к сигарете Мэрион, а затем к своей – зажженную спичку из своего коробочка. Положив его на скатерть перед собой, принялся рассеянно по нему постукивать, пока мать не заметила, что внутри медного листика на белой этикетке вытеснено имя
Но всё это время у него не проходило ощущение камешка в ботинке.
Позднее, ведь это был сочельник, они отправились в церковь, и Бад полагал, что после службы они с матерью поедут в гостиницу, а Мэрион с отцом – к себе домой. Но, к его раздражению, Мэрион, заразившись не свойственным ей кокетством, стала настаивать, что должна присоединиться к ним, и, в конце концов, Лео вынужден был пуститься в обратный путь без неё, а Баду пришлось выступать в роли гида. Зажатый между своими дамами на заднем сиденье такси, он рассказывал матери о городских достопримечательностях, мимо которых они проезжали. По его указанию шофёр сильно отклонился от кратчайшего курса, так что миссис Корлисс, которая никогда не бывала в Нью-Йорке раньше, смогла полюбоваться картиною вечерней Таймс- Сквер.
Расстались они в вестибюле гостиницы, перед лифтом.
– Ты очень устала? – спросил он и, когда она сказала, да, ощутил какое-то разочарование. – Не ложись пока спать. Я тебе ещё позвоню. – На прощанье они поцеловались, и, продолжая держать сына за руку, миссис Корлисс пылко чмокнула в щеку и Мэрион.
В такси, на пути к дому отца, Мэрион хранила упорное молчание.
– Что такое, дорогая?
– Ничего, – отвечала она, неуверенно улыбаясь. – А что?
Он пожал плечами.