другое, чтобы тогда, когда мы встретимся, а я верю, верю всем существом своим, верю так же сильно, как тогда, когда отдала тебе свое сердце, я знаю, мы будем вместе снова, и я хочу, чтобы ты тогда прочел все о доченьке, о нашей жизни с ней, о тех днях, которые уже ушли и уходят… Ради доченьки и ради тебя, мой любимый, она не увидит ни одной слезы на моих глазах. Я точно в броне какой-то: страдания, которые принесла нам эта ужасная разлука, где-то очень глубоко, я боюсь дотронуться до этого места и весь день в заботе о доченьке бережно обхожу эту нашу рану. Ночью мне тяжело: тревога за тебя, беспокойство за все, тоска, безумная тоска по тебе – ужасна. Мой любимый, родной мой, я не смогла здесь писать только о доченьке. Это будут, очевидно, записи о всем, с чем душа к тебе рвется».
Среди писем – детские рисунки, и засушенные листики, и странички с расплывшимися чернилами. «Вот и еще один год прошел без тебя, любимый…»; «Скоро 7 лет, как я не вижу тебя!..»; «Война близится к концу, и, может быть, тогда…»
Осенью 1944 года бабушка делает запись в своем дневнике: «Казалось, что все страдания, которые мне суждено было пережить, уже исчерпаны, все тюрьмы исхожены… В первые дни войны была снова надежда, может быть, Вениаминушка мой будет работать для фронта, ведь все, что он делал, исследовал, добывал, – все было для нашей страны. Но вот уже четвертый год этой страшной войны! Где он теперь, где? Этот неотступный вопрос со мной всюду, всегда, везде… Надо решиться пойти к этому властителю всех лагерей генералу Наседкину. Неужели он не скажет после всего того, что я сделала для его маленькой глухонемой дочери?.. Вот и рухнула самая большая надежда моя! С надеждой я шла к нему. С надеждой я пожала ему руку. Мне показалась даже его первая фраза – “Я Вас очень внимательно слушаю, Наталия Александровна” – обнадеживающей. “Просьба моя небольшая, я прошу сказать мне, жив ли мой муж, если да, то, может быть, Вы разрешите ему написать, что я и дочь его живы”. Он молча, долго, с какой-то странной улыбкой смотрел на меня. И вдруг я услыхала слова, не имевшие к моей просьбе никакого отношения: “Я ведь давно любуюсь вами, с тех пор, когда вы с вашей дочкой были у нас на елке. Зачем Вам все это надо знать? Вы свободны, молоды, хороши”. Я встала, чувствуя, что надо скорее уйти. “Не надо уходить, – спокойно продолжал он. – Вот вам мое предложение: завтра я еду на Кавказ, едемте со мной, это будет и отдых для Вас, а там я что-либо узнаю”. Он подошел совсем близко, но уже без улыбки, схватил крепко мою руку. С какой силой я выдернула ее! Почти не помню, как я очутилась у двери, открыла ее и тут только поняла весь ужас происшедшего. Меня сейчас арестуют! Эта мысль мелькнула одновременно с другой – Аленушка! Чувствуя, что силы меня скоро покинут, я прислонилась на секунду к стене в коридоре. Потом, собрав все силы, стала спускаться с громадной мраморной лестницы. Сейчас меня остановят… нет! прошла последнего часового, вот и улица! Улица Кирова. Я, почти не понимая, что делаю, пошла куда глаза глядят… Началась другая жизнь, без надежды на встречу. На другой день я узнала от одной женщины в справочной прокуратуры, что значит «без права переписки с конфискацией имущества», – это самое страшное извещение – папочки нашего уже нет в живых. А жить надо, какая она тяжелая, жизнь…»
Однако я нахожу письма, датированные и 45-м, и 46-м годом. Она по-прежнему ему пишет и по- прежнему не решается все рассказать дочке.
Я, конечно, тоже ничего не знала. О дедушке никогда не говорили, и я понимала, что спрашивать нельзя. Казалось, что для бабушки не существует ничего, кроме работы – дела всей ее жизни. Она сама написала о себе: «Я стала теперь словно из стали». Теперь бы сказали «железная леди». Она была строга во всем: к себе и другим, на работе и дома. В кругу домашних всегда одетая в черный сарафан с белой блузкой или черное платье, но обязательно с белой вставкой. Ворот заколот брошкой (моя мама была геолог и из отполированных красивых камней она делала сама или заказывала институтским умельцам брошки, подвески, перстни). К каждой трапезе она что-то меняла в своем туалете, нимало не заботясь о том, что на нашей пятиметровой кухне это не слишком актуально.
Конечно, в этом сказывалось еще и немецкое воспитание, ведь кроме горячо любимых папы и мамы был еще один очень близкий и родной человек – обожаемая немка Fraulein Люция Ивановна Зенинг. Она была при детях неотлучно, так что младший брат Вова даже говорить начал сначала по-немецки, а потом по-русски. Имя Люции Ивановны я слышала едва ли не чаще всех остальных, вместе взятых. В 20-х годах Люция Ивановна уехала к себе на родину в Кулдигу. Своей семьей она так и не обзавелась, любя без памяти Наташу, Лелю и Вову.
Как трогательны ее письма, сохранившие старую орфографию и звучащий в них немецкий акцент: «Милые мои дети! Здоровы ли вы? – пишет она в 1956 году, когда ей уже 79 лет. – …Ваша старая Fraulein печальна, если нет от вас писем…» Они ей пишут, шлют посылки, деньги. Она волнуется за них, как когда- то за маленьких: «Милая Наташа, как ты так очень много надо работать, это же ужас, если и ночь нельзя спат, как следует… Радуюсь, что ты такая известная дама, что из Берлина тебе профессоры пишут. Если ты только хорошо и правильно можешь им ответить. Жаль, что я не могу на орфографию смотреть, чтобы не были ошибки…» Но Люция Ивановна напрасно волновалась: бабушка знала немецкий язык, как родной, и вот судьба подарила ей сначала знакомство, а затем долгую, многолетнюю дружбу с коллегой – логопедом из ГДР Клаусом Беккером.
Где писать совместную монографию по логопедии? Конечно, в Узком! А затем уже вошло в традицию отмечать здесь свои дни рождения 23 и 26 февраля. Об этом знает весь санаторий, и никто уже не удивляется присутствию молодого профессора из Германии. А сами именинники обмениваются подарками и письмами. Вот два из них: «Дорогая Наталия! Теперь уже Узкое не только твое, но оно стало и моим! Я знаю в нем каждую аллею парка, каждую тропинку, каждое дерево, но, прежде всего, я знаю тебя, всю твою жизнь.
Без Узкого я не мог бы так глубоко все прочувствовать и понять тебя, моя дорогая. С Узким связано мое представление о прежней России, Октябрьской революции и, наконец, Советском Союзе. Все это объединяешь ты с таким достоинством, глубоко по-человечески щедро ты подарила мне это большое чувство, ставшее нашей необыкновенной дружбой. Пусть город из бетона и стекла дошел до ворот старого подмосковного дворца Трубецких, все равно этот оазис не потерял своей красоты и животворящей силы, нет, наоборот, здесь все так же прекрасно! В моих мыслях, когда я думаю об Узком, я не могу ни этот дом, ни аллеи парка представить себе без тебя! Ты придала всему здесь особое очарование! Как я люблю стройные лиственницы у большого дома, суковатые столетние дубы и эти красивые старые липы, которые приветствуют нас шелестом своей листвы, и, может быть, в этом шелесте остались подслушанные ими наши с тобой разговоры. Как прекрасны эти аллеи были в весенние светлые вечера! Какое счастье, что мы так часто могли здесь с тобой встречаться! Как я тебе благодарен за это!»
«Дорогой мой! В этой короткой записке – весь ты, такой, каким я тебя давно почувствовала, узнала, но так редко ты раскрываешься… Но все-таки, читая эти дорогие строки, я повторяю про себя: какое счастье, что мы встретились!!! Ты прав, Клаус, Узкое стало теперь нашим, но это не заставило меня забыть красоту моей встречи и любви с моим мужем. Ты знаешь все, ты один знаешь и мое огромное счастье этой любви, и горе, и верность этому прошлому, а наша встреча с тобой принесла нам обоим и дружбу, и большое счастье, вероятно, никто, кроме нас с тобой, этого не поймет, да и не надо, чтобы понимали». Если есть возможность, бабушка сама едет в Берлин: на конференции, симпозиумы, читает лекции,