Прекращать ее у воробья не меньше тяжело, чем у человека, — задумчиво сказал Оверин.
Я вспомнил, что Шрам с своими свидетелями может пройти в комнаты, думая отыскать нас там, и поспешил туда, но на половине дороги встретил их, идущих ко мне навстречу. Володя был немного бледен, но важно спокоен. Он, не здороваясь ни с кем, снял свой реглан, положил его на землю и с небрежной холодностью сказал: «Я думаю, это место удобно; потрудитесь отмерить шаги».
Офицер отмерил двенадцать шагов и положил вместо барьера свою шинель.
— Ну-с, — сказал Андрей, — становитесь-ка, почтеннейший.
Володя презрительно взглянул на него. Андрей стал на свое место и вытянул вперед руку с пистолетом.
— Когда я скажу
— Ну, — понукнул Андрей.
— Черт знает, сколько церемоний! — пробормотал Оварин, продолжавший спокойно сидеть на скамейке.
— Раз… два-а…
Я пристально смотрел на обоих противников. Оба они стояли неподвижно: Володя — опустив руку с пистолетом к земле, Андрей — вытянув ее против своего врага. Губы Володи лихорадочно дрожали; Андрей принужденно улыбнулся.
Оба выстрела раздались почти сразу. Пистолет Володи отлетел в сторону, и он с криком схватился за руку.
— Ах, немного бы поправее — попал бы в сердце, — с сожалением сказал Оверин, когда Андрей подошел к нему, отирая пот с лица. По случайности пуля Володи попала в платок, навязанный на дереве, и Андрей, снимая его, должен был разорвать.
— У него, кажется, осталась пуля, — прошептал офицер.
— Пойдемте в дом. Я сейчас пошлю за доктором, — предложил я.
— Ох, пойдемте, — в совершенном изнеможении сказал Володя, закрыв глаза.
Офицер предложил ему руку. Студент собрал верхнее платье и понес его за ними. При каждом шаге у Володи вырывался такой болезненный стон, что у меня сжималось сердце. Оверин, шедший возле меня, делал судорожные, нетерпеливые движения. Чтобы отвлечь свое внимание от Володи, я обратился к Оверину и спросил его, что с ним.
— Когда животное стонет, является потребность добить его. Когда собака визжит под ногами, ей невольно даешь пинка, — сказал он мне.
Как ни были дики эти слова, но, проверив свои ощущения, я нашел, что если у меня и нет желания добивать стонавшего человека, то такое желание может явиться.
Положение мое сзади печальной процессии, со стонами подвигавшейся вперед, было крайне неприятно, и я проклинал минуту, в которую впутался во всю эту историю. Вообще я ненавижу присутствовать при торжественных мгновениях, когда требуется выражать чувства, которых обыкновенно никогда не бывает. Тут принимаешь как-то очень близко к сердцу пошлость и неловкость своей чувствительной роли.
Проводив Володю в свою комнату и усадив его на свою кровать, я с большой неловкостью начал отдавать приказания прислуге. Казаться совершенно хладнокровным было неловко, а излишняя хлопотливость очень не шла к моей всегдашней серьезности, — и я был в немалом затруднении, как вести себя. К счастию, Савелий очень усердно занялся Володей, и мне оставалось только смотреть, как он разрезывал ножницами рукав пиджака и готовил уксусные компрессы, чтобы остановить кровь.
Слушая отчаянные стоны Шрама, который, казалось, готов был умереть, я никак не мог успокоить в себе какого-то отвратительного болезненного чувства, производимого малодушием раненого. Оверин смотрел тоже очень недовольно и мрачно.
Скоро явился из ближайшей больницы доктор в сопровождении фельдшера. Это был еще молодой человек небольшого роста с черной бородкой и резкими ухватками. Он пробормотал, что уксус не годится, и начал ощупывать багровую рану, бывшую немного повыше сгиба правой руки. Фельдшер, отдав приказание о тазах с водой, о губках, о ветоши и тому подобном, развернул для чего-то на стуле два готовальника, в которых, впрочем, инструменты были растеряны наполовину. Доктор не совсем нежно давил своими пальцами больные места и резко спрашивал: «Тут больно? больно?»
Володя отвечал громкими криками, которые еще более усилились, когда доктор начал исследование зондом. Фельдшер и буровский племянник принуждены были даже держать ему руки. Раздирающие душу вопли раздавались по всему дому…
Под этот шум я, как во сне, увидел, сам не веря своим глазам, что Оверин подошел к столу, на котором лежали инструменты, взял ланцет и тихо, медленно, точно в доску, начал втыкать его в свою ладонь. Кровь закапала на пол, конец лезвия вышел насквозь и ланцет сломался, но лицо Оверина было неизменно спокойно и важно.
Доктор в это время вынул пулю и со звоном бросил ее в таз.
— Что вы делаете? — вскричал он, увидев Оверина.
Я тут только поверил своим глазам и бросился к Оверину, который в смущении держал еще з правой руке черешок сломанного ланцета.
— Я ничего не делаю, — растерянно пробормотал он, точно школьник, пойманный в курении папирос.
Очевидно, Оверина убивал стыд за неловкость, с которою он сломал чужой ланцет.
— Я совсем не об этом говорю! — с горячностью вскричал доктор, вырвав из опущенной руки Оверина черешок ланцета и далеко бросив его от себя.
Оверин в это время вспомнил, что пачкает кровью чужой пол, и, потерявшись окончательно, растирал кровь ногою. Так как пуля, у Володи была уже вытащена, то доктор, поручив перевязку раны фельдшеру, грубо схватил Оверина за руку и повел к свету.
— Как вы думаете — рана от пули больнее? — спросил Оверин.
Он сохранял важность и спокойствие постороннего наблюдателя.
— У вас после этого фокуса сведет пальцы, — сердито проговорил доктор.
— Я вас спрашиваю, — больно ли от такой раны, как у меня?
— Вам лучше знать: я ни разу себе не втыкал ланцетов в руку.
— Мне хочется знать, чья рана чувствительнее: моя или его? — важно спросил Оверин, кивнув на Володю.
Доктор с улыбкой успокоил его, что Шрам должен чувствовать меньшую боль, и, порывшись пальцами в ране, вытащил оттуда сломанный клинок.
Узнав, что его рана больнее Володиной, Оверин, по-видимому, вполне достиг своей цели и уже не обращал больше ни на что внимания. Он доверчиво и покорно, как ребенок, протянул свою руку для перевязки. Я убежден, что у него не было и тени мысли, что он устроил нечто необыкновенное, а не просто выпил, в свое удовольствие, странное питье вроде смеси молока с шампанским, и по его наружности как-то не верилось, что у него хоть немного болит рука, — да и теперь я сомневаюсь, действительно ли он чувствовал какую-нибудь боль. Простота, с которой он калечил себя, отсутствие даже малейшего усилия скрыть боль (Оверин едва ли мог делать над собой усилия) — все заставляло думать, что он не имел неприятной способности чувствовать физические страдания.
Когда все поуспокоилось и рецепты были написаны, а доктор и фельдшер ушли, я проводил Володю до экипажа и воротился в свою комнату, походившую теперь на только что оставленный перевязочный пункт; Оверин стоял перед картиной «Ночь в Обдорске» и задумчиво рвал свою палевую перчатку,
— Как вы думаете, дорого стоит такой пейзаж Айвазовского? — спросил он.
— Зачем вы рвете перчатку?
— Нельзя надеть: больше она не годится.
Я позвал его в залу, так как Савелий пришел убирать комнату. Андрей и Лиза весело болтали там о случившемся. Сестра, казалось, была в величайшем восторге.
— Если б между женщинами были приняты дуэли, — говорила она, — я бы подстрелила Ольгу, и мы